ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Стиснутый тол­пой, я лезу на сцену и, отвечая «предыдущему оратору», начинаю речь о том, что Россия такая же родина моя, как и его, но я, конечно, знаю всю лживость и непод­линность таких уверений.
– Ты сперва землю отдай, а тадына хронт! – кричит солдат с черной развороченной бородищей.
Я понимаю, что веревка, на которой триста лет водили русскую армию, сгнила, что петровскую палку в Петербурге кто-то выронил. И всё же я, свыше меры взволнованный двадцатилетний прапорщик, кричу, уго­варивая солдат идти на смерть и без веревки и без палки.
Закрывшись загорелой рукой, в первом ряду плачет боевой пулеметчик, подпоручик Кислов. А я всё кричу, всё уговариваю землей, свободой, легендой о России. За мной выступают такие же прапорщики-студенты, Ду­кат, Ягодин. И, наконец, двадцатилетние мальчики, в театре Залещиков, мы совершаем чудо. Мы осиливаем солдат: без палки, без дисциплины они соглашаются идти умирать с остатками развеянного чувства о род­ной стороне. Конечно, я знаю всю хрупкость этой на­шей победы, ибо с первого пензенского дня революции чувствую всю неминуемость еще неясной, но надвигаю­щейся гибели.
Но сегодня на площади Залещиков уже играет во­енный оркестр. Нам приказано влиться в 117-ю пехот­ную дивизию, находящуюся в боях. У солдат в подсум­ках полный комплект боевых патронов, а под рубахой нательный крест иль медный образок, у каждого холо­дит на груди жестяной личный знак с нумерком, чтобы по нем опознать убитого. У меня – надетая матерью ладанка с молитвой-псалмом, из прекрасных слов кото­рого я запомнил: «…перьями своими осенит тебя и под крыльями его будешь безопасен; щит и огражденье – истина его; не убоишься ужасов в ночи, стрелы летя­щей днем, язвы ходящей во мраке, заразы опустошаю­щей в полдень; падут подле тебя тысяча и десять тысяч одесную тебя, но к тебе не приблизятся, ибо ангелам своим заповедую о тебе – охранять тебя на всех путях твоих; на руках понесут тебя, да не преткнешься о камень ногою твоею; на аспида и василиска насту­пишь; попирать льва и дракона будешь…».
Под Преображенский марш двинулась голова ко­лонны.
Подтрунивая над моей любовью к маршам, друг прапорщик Кирилл Ивановский, улыбаясь, подмиги­вает:
– Но каждый марш звучит печально, в нем что-то уходит и вот, быть может, ушло бесповоротно.
– В маршах всегда есть движенье, они на сухо­жилья, на кожу, на мускулы действуют, в марше – физиологическое удовольствие, к тому ж на ходу толь­ко и думается по-настоящему, – отвечаю я.
В окне халупы я вижу довольное лицо освободив­шейся от постояльцев еврейки. В душащих облаках поднимаемой нами пыли мы проходим мимо обрыви­стых берегов желтого Днестра и выходим на шоссе, за годы войны истоптанное и избитое солдатскими сапо­гами и подковами конницы.
VIII
Над нами высокое беспощадное небо с нестерпи­мым жидкорасплавленным солнцем. Вороты рубах рас­стегнуты, лица матовы-пыльны, на губах соль, пот, пе­сок, и нет краю этому ползущему галицийскому шоссе с копошащимися на нем игрушками-солдатиками, конями, орудиями, передками, зарядными ящиками, обозными повозками, двуколками, верховыми, мотоциклетами. Всё движется сплошной лавой, конница, пехота, артил­лерия; движенье то и дело закупоривается живой проб­кой; с треском сцепляются колеса орудий, друг на дру­га наезжают упряжки; над шоссе повисла матерная брань ездовых, храпят под хлещущими нагайками, бьются лошади. А надо всем темным облаком поднимается пыль, и под сумасшедшим солнцем мы задыха­емся в этой пылающей пыли. Губы ссохлись, пере­смякли; усталость, голод, жажда; на остановках люди мгновенно засыпают тут же в пыли, в канавах, у дороги, но это не сон, это тяжкое забытье. На деревенских ули­цах у одиноких колодцев солдаты сгруживаются пить, сюда же с ведрами бегут кавалеристы поить лошадей; но на походе от питья только тяжелее.
Сколько дней мы идем? То ночуем в разворочен­ных гранатами халупах, то на дворах под нежно шеле­стящими ветлами. В походном снаряжении люди спят в странных вывернутых позах; если б они не вскрики­вали, не стонали во сне, можно было бы подумать, что это забытые на дороге трупы. А то мы идем ночь на­пролет под звездами и задремываем на ходу, в уста­лости не разбирая, сон ли это, явь ли, и всё движемся вперед, ступая отяжелевшими ногами в темноте чер­ного ночного шоссе. И чем глубже мы вклиняемся в Галицию, тем шоссе взволнованней и бесповоротней втя­гивает нас в то дикое пространство, где нет уже ниче­го, кроме войны.
Левый сапог трёт, я плохо подвернул портянку, но переобуться боюсь, отстану. «Ну, вот, это и есть вой­на», прицапывая по шоссе, думаю я, «всё это оказы­вается совсем просто, еще переход и за Коломыей мы «войдем в соприкосновение с противником», как обычно пишется в военных реляциях. Как мы войдем, я еще не совсем себе представляю, но это там будет видно. Сейчас в Пензе, Тифлисе, Омске, Архангельске люди читают в газетах о юго-западном фронте, как когда-то читал и я, и этот юго-западный фронт представляется им в виде какой-то идеальной военной линии. На самом деле, это мы, копошащиеся игрушки-солдатики, лоша­ди, пушки; мне кажется, что в нас есть даже какая-то беспомощность; из Пензы всё казалось гораздо вели­чественнее.
Мы оставляем за собой виднеющиеся ломанные изгибы старых русских окопов; проходим мимо обращен­ных к ним бывших австрийских; в канаве валяется уйма какого-то снаряжения.
– Эй, где теперь 117 дивизия?! – кричит Кирилл Ивановский скачущему по полю казаку-ординарцу.
– А хрен ё знает, – чуть приостановился и по­скакал дальше казак.
У кого ни пытаемся узнать местонахождение 117-й дивизии, никто не знает: в боях. И мы наобум дви­жемся по этому живому шоссе к Коломые.
На вытянувшем шею и просительно ржущем же­ребце, по полю, рысью обгоняет общее движение обо­зов бородатый полковник, вероятно, отец большой семьи, оставшейся где-то в Калуге. В вооруженной дав­ке люди злы, оттого, что не знают почему они идут, оттого, что никто идти не хочет, и все всё-таки идут под мученьем ослепительного солнца, от которого не­куда скрыться, от которого, того гляди, лопнет пере­калившийся череп. Лошади, люди, пулеметы, орудия, зарядные ящики, патронные двуколки, мотоциклеты, всё смешалось гремящим хаосом в этом неуправляемом движении, но я знаю, что в какой-то будущий момент, вся эта живая масса рассыпется и под солнцем начнет переезжать, перебегать, выбирать позиции, откроет огонь и тогда представится в виде совершенного по­рядка, в котором проявится сила, управляющая хаосом войны.
Ночью, на опустелом дворе брошенной хаты, я, за­сыпая, слышу, как, умащиваясь рядом со мной, прапор­щик Мещеряков говорит:
– Знаете, Гуль, что на войне для меня страшнее всего? Что такая масса людей, такие чудовищные силы заняты ведь совершенно непроизводительным трудом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67