ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


– Я ценю Ермолова за ум и бескорыстие, – говорил он Петру Михайловичу Волконскому, – но, признаюсь, последние донесения с Кавказа меня не радуют: Ермолов полгода возится с горцами, когда при надлежащих мерах можно бы за месяц привести в покорность этих дикарей…
– В горах военные действия весьма затруднительны, ваше величество, – решился напомнить Волконский.
– Не в этом дело, – поморщился император. – Алексей Петрович слишком либеральничает и самовольничает… Ты читал его приказ, в котором он называет солдат товарищами? Возмутительно, мерзко! Я не поручусь, что и с горцами у него нет каких-нибудь шашней. А что это за история с посылкой в Хиву капитана Муравьева? Персияне враждуют с хивинцами, и шах встревожен, требует объяснений, зачем наш военный корвет стоит у восточных берегов Каспия, а наш офицер отправился в Хиву. Ты представляешь, какие осложнения может вызвать необдуманный поступок Ермолова?
– Позволю заметить, ваше величество, что Муравьеву поручено разведать дорогу в ханство и говорить с ханом лишь о торговых отношениях. И я надеюсь, капитан Муравьев, коего знаю с отличной стороны, поручение, данное ему, выполнит с весьма выгодным для нас рвением.
– А если с него там, как с Бековича, кожу сдерут, тогда кто за сие в ответе будет? Нет, я решительно умываю руки, заранее тебе говорю! Напиши Ермолову построже, что я действиями его недоволен и чтоб более о его самоуправствах не слышал…
Ермолов о настроении императора и его отношении к себе знал отлично, и с этим, хочешь не хочешь, приходилось считаться. Все это тоже сказывалось на дурном расположении духа. Охватившие Ермолова противоречивые чувства причиняли почти физическую боль. Он изменился и внешне. Похудел, пожелтел, под глазами легли морщины, посеребрилась львиная грива, отпущенные усы придавали лицу какое-то неприятное озлобленное выражение.
Благополучное возвращение Муравьева из Хивы порадовало Алексея Петровича; он, отдавая должное отважному капитану, незамедлительно написал в главный штаб:
«Гвардейского Генерального штаба капитан Муравьев, имевший от меня поручение проехать в Хиву и доставить письмо тамошнему хану, несмотря на все опасности и затруднения, туда проехал. Ему угрожали смертью, содержали в крепости, но он имел твердость, все вытерпев, ничего не устрашиться; видел хана, говорил с ним и, внуша ему боязнь мщения со стороны моей, побудил отправить ко мне посланцев. Муравьев есть первый из русских в сей дикой стороне, и сведения, которые передаст нам о ней, чрезвычайно любопытны. Увидев его в Дербенте, я пришлю вам рапорт о происшествиях и похвальной решительности Муравьева».
Но в Дербенте, куда Ермолов прибыл в половине января 1820 года, встреча с Муравьевым получилась довольно холодной.
Николай Николаевич прибыл в Дербент немного раньше Ермолова и тотчас же попал в объятия своих кавказских приятелей Бабарыкина и Воейкова. Они находились в Дагестане при Ермолове и, не таясь, рассказали обо всех допущенных им жестокостях против горцев. И об этом шепотом и вслух говорили всюду. Муравьев записал: «Рассказы, слышанные мною касательно кампании Алексея Петровича, не могут быть здесь помещены, ибо, не имея настоящих сведений на сей счет, мне бы не хотелось обсуживать действия двенадцатитысячного корпуса, который в течение целого лета, как мне кажется, только грабил и разорял окрестные деревни и несколько раз рассеял вооруженные толпы жителей. Главнокомандующий до такой степени забывался, что даже собственными руками наказывал несчастных жителей. Жестокие поступки, которыми он себя ознаменовал в течение прошлого года, совсем несовместимы со свойственным ему добродушием. Одно отравление Измаил-хана Текинского, коего исполнитель был генерал Мадатов, заставляет всякого содрогаться».
И хотя обсуждать действия главнокомандующего Муравьев не собирался, но тягостного впечатления, оставленного рассказами, скрыть не мог, и Ермолов при первом взгляде на него догадался, в чем дело. «Тоже и этого либералиста, видно, успели приятели настроить на осуждение, – подумал он, – своих чувств укрывать не научился еще!» И сразу недобрыми, колючими стали спрятавшиеся под лохматые брови серые проницательные глаза.
Сказал без обычной приветливости, сухо, коротко:
– Садись. Докладывай.
Слушал же молча и без особого внимания. Лишь по еле заметному судорожному движению сжатых губ можно было судить, что он сдерживает готовое прорваться раздражение.
А у Муравьева горько было на душе… И более всего боялся он сейчас не гневных речей и упреков, а того, что Ермолов начнет выискивать оправдания своим жестоким поступкам, ибо тогда он мог не выдержать в сказать Алексею Петровичу прямо, что стыдится за него, и это будет концом их отношений.
Но Ермолов сдержался. Он любил и более других своих приближенных уважал Муравьева, ценя его преданность, душевную твердость, мужество, прямоту и стойкость свободолюбивых убеждений, и поэтому-то особенно обидно было видеть на лице капитана плохо скрытое осуждение, и хотелось дать ему почувствовать, сколь «приятно» применять вызванные необходимостью, как Ермолову казалось, карательные меры. Пусть-ка тогда попробует осуждать!
Выслушав донесение, он произнес:
– Изложи сие в краткой записке и подай мне не позднее следующей недели. Будет тебе еще важное поручение. Отправишься с отрядом генерала Мадатова для наказания изменившего нам Суркай-хана Казы-Кумыкского.
Догадаться, какими мотивами вызвано это распоряжение главнокомандующего, не составляло труда. Муравьев возражать не стал, надеясь, что Ермолов сам, подумав, отменит это поручение. И не ошибся.
Неделю спустя записка была готова. Муравьев обстоятельно изложил свое мнение о необходимости учреждения крепости в Красноводском заливе и о распространении нашей торговли в Хиве и Бухаре.
Ермолов, одобрив записку, сказал:
– Надо, чтоб правительство, согласясь с мнением сим, продолжало начатое нами… Придется тебе в Петербург ходатаем по этим делам ехать.
O прошлом своем поручении он не упомянул ни словом.
… А известие о необычайном путешествии в Хиву капитана Муравьева проникло в газеты и в Тифлис, где он задержался до весны, обрабатывая дневниковые записи, хлынул поток писем от родных, друзей и совершенно незнакомых людей, восхищавшихся отважным офицером. Особенно взволновало полученное из Тульчина послание Бурцова:
«Имя твое, достойнейший Николай, превозносимо согражданами. Подвиг, тобой совершенный, достоин славного Рима. Как ни равнодушен век наш к подобным делам, но не умолчит о тебе история. Суди же, какою радостью исполнены сердца друзей твоих! Всегда друзья твои славили и чтили твою чувствительность, душевную крепость:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129