ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Она не любила оставаться наедине с собой, потому что некому было любоваться ею. Даже свой уход к юноше артисту она постаралась сделать предметом обсуждения всего Парижа. Ей мало было обыкновенного злословия, тщеславие не получало пищи: подобные «героические» поступки совершались и другими женщинами, это входило в моду после романов Жорж Санд. Поэтому графиня д'Агу твердила о своей жертве всем знакомым и больше всех Листу. К тому же она была злопамятна, и он это знал.
Но как она ни связала его тремя детьми, которых он очень любит, – дальнейший путь вместе невозможен! Всю жизнь надо перевернуть и начать сначала!
А дружба с Шопеном при всех шероховатостях, при длительных расставаниях и расхождениях, при несходстве взглядов и характеров оставалась цельной и прочной.
Вернувшись в Париж в сорок четвертом году, Лист видел Шопена и слушал фа-минорную фантазию. Его дельные профессиональные высказывания, разумеется, не выражали и десятой доли его восхищения. А произнесенная от всей души, горячая похвала прозвучала, как во всех таких случаях, ложнопатетически:
– В отличие от Колумба, – сказал Лист, – ты открываешь не одну землю, а многие!
– Это ты можешь сказать и о себе, – ответил Фридерик.
Он очень осунулся за последний год. Теперь Лист не мог бы сказать, что не заметил в нем перемены. Здоровье Шопена слабело, силы покидали его.
– Я думаю, ты ошибаешься на мой счет! – сказал он. – Я живу здесь почти безвыездно, желчный, худой, пропитанный скепсисом, вечный парижский житель! Что нового могу я открыть тебе?
– То, чего тебе недостает, – сказал Лист, – ты возьмешь и создашь сам. Это в твоей власти. Ведь глухой Бетховен сочинял прекрасную музыку!
– Ах, в этом смысле! – усмехнулся Фридерик. – Недурная аналогия! Но скажи, пожалуйста: что ему оставалось делать?
Глава третья
В сентябре сорок четвертого года приехавший в Париж из Варшавы друг Енджеевичей, географ Шиманьский, посетил Шопена в первый день своего приезда. Семья Шопенов еще не оправилась от тяжкого горя– смерти отца. Фридерик получил длинное письмо от своего шурина Антося Барциньского, полное утешений и просьб поберечь себя. Пани Юстына и в особенности Людвика просили Шиманьского как можно осторожнее рассказать Фридерику о последних днях пана Миколая и о состоянии семьи.
Поэтому пан Шиманьский описал все приблизительно так, как было в письме Антона. Умирание отца было актом умиротворенности и просветления. Семидесятичетырехлетний старец благословлял семью, посылал привет далекому сыну и выражал спокойное удовлетворение своей жизнью.
В действительности это происходило иначе. Страдания пана Миколая были ужасны. И не столько физические, сколько нравственные, ибо он терзался какой-то глубокой, непонятной для родных мукой, похожей на сознание вины. Он все время говорил не с теми, кто бодрствовал у его постели, а с дочерью Эмилией, умершей семнадцать лет тому назад, и с сыном Фридериком, которого тоже почему-то считал умершим… Плача, он просил у них прощения за что-то и умолял не оставлять его одного. Лишь изредка приходя в себя и узнавая жену и дочерей, он усылал их спать, уверяя, что ему гораздо лучше. Он не сводил глаз с портрета Фридерика, который велел поставить возле себя, а в часы бреда обращался к какому-то невидимому духу с проклятиями за то, что тот навеки разлучил его с любимыми детьми.
Шопен не очень верил благостным описаниям гостя, но был сердечно рад ему, как и всякому посланцу с родины. После смерти Яся, происшедшей два года назад, он уже ниоткуда не ждал хороших вестей. С Ясем умерла его молодость, и берег родины отодвинулся еще дальше. Живного тоже не было на свете… Тоска долго не покидала Фридерика, и к тому времени, как пришло известие Людвики о кончине отца и письмо Антося, все мысли Шопена, весь его душевный строй был подготовлен к роковым, скорбным жизненным переменам.
И все же известие Людвики потрясло его, он заболел нервным расстройством, и Авроре с трудом удалось немного его успокоить.
Шиманьский, помнивший Фридерика юношей, теперь почти не узнавал его. Шопен выглядел моложе своих тридцати четырех лет, но это была не молодость, а какая-то искусственная, болезненная моложавость. По крайней мере таково было первое впечатление. Шопен был очень худ, бледен, коричневый оттенок на скулах только оттенял эту бледность, он казался меньше ростом, чем был в юности, и в глазах у него появилось тревожное, беспокойное выражение. Они уже не были прозрачными, не плавились, не голубели, они стали совсем темными, и это придавало взгляду какую-то жесткость. Но, проведя весь день с Шопеном, который не отпускал гостя от себя, Шиманьский немного отдохнул от первого неприятного чувства. Шопен оживился. Он сводил Шиманьского в Лувр, пообедал с ним в лучшем ресторане, а потом привел к себе, пообещав сыграть свой последний полонез. Они накупили в магазинах всевозможные безделушки-памятки. Шопен перебирал их с любовью: они предназначались для матери и сестер. Его расспросам не было конца. Казалось, он хочет вознаградить себя за долгое молчание.
«И все же он сильно изменился, – думал Шиманьский. – Неужели и в музыке также?»
Шопен познакомил его с Авророй и Соланж. Мориса не было дома. Шиманьского немного смутила преждевременно зрелая, дерзкая красота шестнадцатилетней дочери Жорж Санд и ее надменно-самоуверенная манера. Типичная девушка Второй империи! Аврора показалась ему озабоченной и утомленной. Шопен брал аккорды и не начинал играть. Соланж несколько раз зевнула в руку, потом оказала матери, что ей нужно дочитать свой урок. Аврора кивнула, Соланж сделала старательный реверанс и ушла.
Шопен начал свой полонез фа-диэз-минор, и гость мог убедиться, что его опасения насчет музыки Фридерика были неосновательны. Это был самый мрачный из всех известных ему полонезов, его можно было бы назвать «погребальным шествием». В нем была неизмеримая скорбь, но не было надлома. Напротив, чувствовалось, что многих и многих эта музыка потрясет до глубины души, потрясет и – поднимет!
В жизни страдание отталкивает. Но страдание, выраженное музыкой, доставляет величайшее наслаждение. В чем тут разгадка? И откуда возникает странное чувство, будто все услышанное в первый раз совершенно таково, каким его ожидали? Шиманьскому казалось, что каждая фраза в полонезе, каждый переход знакомы ему не потому, что он уже слышал это, а потому, что он когда-то испытывал те же чувства и звуки полонеза воскресили прошедшее. Еще бы! Ведь и он пережил польское восстание! Начался долгий марш, магически однообразный. Он разрастался, и Шиманьский не удивился тому, что однообразие может так волновать. Возникла в середине, словно радуга в небе, воздушная мазурка, он так и подумал, что эта мазурка должна здесь появиться как память счастливых лет.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151