ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Он, задыхаясь, поднимался несколько раз по лестнице к одному издателю – только для того, чтобы поговорить о делах малознакомого музыканта, попросившего его об этом. Судя по отзывам Шопена о самих издателях можно подумать, что он человек практический, – боюсь, что таким и изобразят его биографы, – который себя в обиду не даст! А всем известно, что издатели начисто ограбили его и он ничего не скопил на черный день.
Нет, я не верю ни письмам, ни дневникам! Содержание писем зависит от того, кому они адресованы. А дневники? Ах, господин Форкель, человек бывает неискренен даже с самим собой! А уж кто верит в свою будущую славу, тот невольно думает о том, как отнесется к его признаниям потомство. Вот почему я уже давно не веду дневников!
И свидетелям не всегда можно верить. Ни близким людям, ни дальним. Между прочим как раз дальние охотно сообщат вам все подробности, они наговорят вам с три короба, и многое будет ложью. Так поступала Лукреция, или Лелия, которую он любил (я считал ее дальней!). Все они дальние, и даже та, которая сейчас дорога мне, без которой мне трудно представить себе мою дальнейшую жизнь, даже ей я не отважусь поведать то, о чем говорю с вами, господин Форкель, или, вернее, призрак господина Форкеля!
А близкие? Вспомните, уважаемый друг, ваши беседы с сыновьями Баха! Много ли достоверного сообщил вам Филипп-Эммануил? Вы были ошарашены его благодушным рассказом об отце, вы не могли прийти в себя от его несправедливой оценки. Он считал своего отца устарелым, помните? А другой сын, Иоганн-Христиан, – как он был равнодушен! Ну, хорошо, вы скажете, что и они дальние, – ведь кровное родство еще ничего не значит! Но возьмем близких, очень близких и справедливых! Хорошо, если они пожелают поделиться с вами тем, что знают, а главное – тем, что чувствуют! Но они-то как раз и скрывают истину, вы заметили? Скрывают-за так называемыми фактами!
Скажу вам откровенно, письмо мадам Луизы огорчило меня, хотя я ее понимаю. Она даже о болезни написала осторожно: – Его сердце было сильнее затронуто, чем легкие… – Как они боятся слова «чахотка»! Но не в этом дело. Мадам Енджеевич писала: родился тогда-то, с таких-то лет начал учиться, тогда-то проявил склонность к музыке. Но если бы она написала хоть одну такую строчку: – Он был веселый, милый, добрый ко всем, мое сердце радовалось, когда он, бывало, подойдет ко мне и поздравит с днем рождения – от всей души, со всей любовью! – Если бы она написала нечто подобное, с какой энергией я взялся бы за работу! Как живо встал бы передо мной образ ребенка, подростка, как много это прибавило бы к тому, что я знаю о моем друге! Но я не обвиняю Луизу: она чтит его память, она не хочет, чтобы чужие глаза проникли в ту область, которая священна для нее. И она не очень доверяет мне!
А всякие посторонние люди, которые даже берутся критиковать его произведения, указывать недостатки, – что мне в них! Не художник, как бы хорошо он ни знал жизнь, когда он берется поучать художника, непременно скажет ересь! Он может научить многому, но свое прямое дело знает только тот, кто им занимается!
Но призрак Форкеля бледнеет и расплывается… Он слушает, но не совсем понимает меня. Его пугает вольное отношение к фактам. «Что же, – думает он, – значит, надо быть невеждой?» Да я совсем не против фактов, вы могли убедиться, что я немало прочел и узнал! Факты необходимы! Но лишь для того, чтобы, изучив десяток фактов, на их основе создать свой – одиннадцатый!
– Одиннадцатый? – переспрашивает Форкель и еще более бледнеет. – Ну да, одиннадцатый или сто двадцатый, как придется, лишь бы живой!
И Форкель исчезает. Бог с тобой, бедняга! А ведь ты когда-то мучился над своей книгой, – так же, как и я теперь!
…Портрет работы Делакруа – лучший из всех, но и Антон Кольберг с большой верностью воспроизвел облик Шопена. Я не могу смотреть на него – совсем как живой, такой надломленный, страдающий, за два года до кончины! Нет, нет, я хочу видеть его другим! Не таким, как в день нашего первого знакомства– как он был прекрасен тогда! – но более зрелым, в конце тридцатых, в начале сороковых годов.
…Странно, что я уже не помню деталей. Общий облик ясен, но вот глаза… Какие у него были глаза? Кажется, голубые… Он был блондин с волосами матового, пепельного оттенка…
…Форкель не задумывался над противоречиями искусства. А я вот думаю о них постоянно… Отчего это произведение яркой национальной формы становится понятно другим народам? Ведь это странно! Отчего индивидуальные и даже интимные чувства, выраженные художником, глубоко трогают и других людей? В то время как громкие воззвания, оды, монументальные картины, представляющие собой декларацию о чем-то великом, часто оставляют нас холодными… Почему так бывает, что широкая, значительная идея становится особенно выпуклой благодаря тщательно выписанным подробностям? И отчего это, скажите на милость, в одних случаях бывает так, а в других – иначе: подробности раздражают, чувства не доходят и даже национальный колорит не радует?…Есть законы искусства, неизбежные, непоколебимые, и кто восстает против них, бывает наказан. Я пробовал изучать их, и потом оказывалось, что многое изученное мною было известно мне значительно раньше. Я многое постигал интуитивно, но потом найденное ускользало, и снова начинались поиски.
Представьте, есть и хулители музыки Шопена, – например, Рельштаб. Она принадлежит к тем «знатокам», которые никогда не сомневаются в непогрешимости изрекаемых ими истин. И если даже сама жизнь многократно опрокинет их «сооружения», это их нисколько не смутит и не нарушит их самодовольства.
Но уж о них-то я, во всяком случае, не стану упоминать в моей книге о Шопене! Пусть их поглотит Лета!
…Я помню, как Берлиоз описывал последний концерт Шопена, на котором меня не было. – Поверишь ли? – говорил Берлиоз, – он был такой бледный и худой, в его руках совсем не было крови, и играл он так тихо, едва касаясь клавиш! Но и тогда в его игре чувствовалось столько внутренней силы, огромной, хоть и мрачной, энергии, что я совсем позабыл об его состоянии. Я не сказал себе: «Бедный, как ему трудно играть!» Напротив, я исступленно и безжалостно вызывал его вместе с другими, потому что мне была необходима эта музыка. Я черпал в ней новые силы. Жаль только, что не современники, а потомки поймут как следует его великое искусство!
…Какой вздор, милый Берлиоз, какое заблуждение этот вечный спор о современниках и потомках! Я не ждал от тебя, мятежника, повторения избитых истин! Если в наше время есть ослы, которые ничего не понимают, то есть и люди, которые, подобно нам с тобой, хорошо разбираются в искусстве. Есть и «промежуточные» люди, которые не понимают сегодня, но поймут завтра.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151