ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Лавина воспоминаний обрушилась на меня, когда я приблизилась к павильону. Я невольно остановилась перед входом и слушала затаив дыхание. Не знаю почему, но Староссов заметил меня. Он вдруг встал и вышел на маленькую площадку перед дверью, но, увидев меня, не проронил ни слова. В этом молчании, в котором он застыл передо мной, было что-то непочтительное, но в то же время чувствовалась какая-то многозначность, грозившая окончательно смутить меня, – я вынуждена была нарушить его.
– Я забыла у вас свой блокнот, – сказала я, – а услышав, как вы играете, решила немного послушать: я очень люблю «Аппассионату».
– Что ж, проходите, садитесь. Прошу вас… – пробормотал он.
Он произнес это как бы нехотя, но у меня мелькнуло совершенно невероятное предположение, что он позвал меня своей музыкой. Между тем мы с ним вошли в зал, где он придвинул ко мне кресло. Я опустилась в него с очень странным чувством: все в Староссове мне вдруг стало казаться исполненным какой-то непостижимой двусмысленности – как будто это были два человека, один из которых временами заслонял другого.
Он вновь сел к роялю и заиграл, не обращая на меня внимания. Рояль обладал изумительно красивым звучанием, да и игра была мастерской, хотя и несколько необычной, чтобы не сказать странной. Я хорошо знала «Аппассионату» и ее традиционную интерпретацию. Версия Староссова была в высшей мере своеобразна. К тому же он перед самым финалом внезапно прервал игру и тут же начал вариации Диабелли , но тоже не доиграл их до конца, подхватив обрывок какой-то знакомой мне композиции, названия и автора которой я, однако, никак не могла вспомнить. Из-за этих внезапных переходов, а еще из-за того, что во время его игры распахнулась дверь на террасу, у меня возникло тягостное ощущение, будто это сама ночь, то и дело врываясь в комнату, подхватывает музыку, уносит ее прочь и поглощает, чтобы вновь вернуть через миг. Я невольно вспомнила о загадочном свойстве бездонных горных озер, о которых рассказывают, что они через определенные промежутки времени несколько раз исторгают свои жертвы из темных глубин на поверхность, прежде чем навсегда поглотить их. Я еще раз услышала слова, сказанные Староссовом моему опекуну: «Рано или поздно все кончается. Все имеет свой конец. Там, где нет наследников, не могут исполниться никакие заветы». Может быть, он считал, что и время классической музыки подошло к концу? Может, эта игра – своего рода прощание с ней?
Он, все чаще обрывая себя посредине музыкальной фразы, исполнил еще несколько разных фрагментов и, казалось, совершенно забыл о моем присутствии. Лишь однажды, когда он наклонился вперед, чтобы достать какие-то ноты, его странно застывший взгляд упал на меня – взгляд, затененный глубокой, я бы даже сказала, потрясающей серьезностью; она придавала его чертам что-то неумолимое, но в то же время у него опять как будто кто-то отнял его собственное лицо!
– Почему вы как будто спешите распрощаться со всем, что играете? – вырвалось у меня. – Ведь это же, наверное, тяжело.
Он, казалось, на мгновение растерялся, но затем очень уверенно ответил:
– О нет, это совсем не тяжело. Да и прощанием это никак нельзя назвать: прощание уже давно позади. Эта музыка больше не имеет власти надо мной, от нее остался лишь звук, который приятен моему слуху, но она уже ни к чему меня не обязывает; мне просто нравятся эти звуки, они для меня абсолютно безопасны, как и все прошедшее. Истинный голос моего времени звучит по-другому – вот послушайте!
Он вновь ударил по клавишам, на этот раз играл без нот. Зазвучала дикая, грозно-воинственная фантазия. В ней слышались барабанная дробь и фанфары. Какие-то далекие сигналы время от времени выделялись из этой бушующей стихии борьбы и вновь тонули в ней, как отдельные возгласы в шуме сражения. Наконец мне удалось различить сигнал вечерней зари, но и он – как до этого классическая музыка – был лишен своей первоначальной сути. Этот сигнал не возвещал покоя после битвы, но, напротив, звучал насмешкой над ним: в него то и дело вторгались элементы бессмысленного разрушения. Потом вдруг почти без перехода, с непостижимой внезапностью буря разрешилась в торжественно-величественном хорале.
– Вы знаете, что это такое? – спросил он.
– Это хорал вечерней зари «Я молюсь власти любви» , – ответила я.
– Это был хорал вечерней зари, – поправил он меня. – Разумеется, он давным-давно устарел – уже хотя бы из-за текста. То, чему теперь надлежит свершиться, произойдет без любви, иначе цели будет не достичь.
Я не знала, какую цель он имеет в виду, а он не стал ничего объяснять и продолжил играть хорал. И в том, что он не прерывал игру, была какая-то неизбежность, покорность какой-то силе, что-то упрямо-сердитое, что, однако, затем постепенно смягчилось, как будто хорал в конце концов все же обрел над ним власть. А может, это был просто звук, наполнивший его душу?
Староссов вдруг оборвал игру и сказал:
– Моя мать очень любила этот хорал. Каждый раз, когда мы в гарнизоне отца слушали зурю, она при первых аккордах молитвенно складывала руки. Я, тогда еще совсем маленький, стоял рядом с ней на балконе и делал все как она. И мне казалось, будто она и в самом деле молится любви, которая… которая – как там дальше говорится?
– …являет свою сущность в пресветлом образе Христа, – подсказала я.
– Совершенно верно, – равнодушно произнес он. – Текст, конечно, – совершеннейший вздор, но мой отец и его поколение, очевидно, еще не замечали этого, а мать даже любила эти слова. Видите ли, моя матушка была очень набожна, она действительно молилась любви. Когда я вспоминаю ее, все это представляется мне очень трогательным, и тем не менее вера – это всего лишь привычка, от нее можно отказаться, как от любой другой привычки. А если ты от нее отказался, ты уже больше не нуждаешься в ней, напротив, ты обретаешь свободу. Странно, не правда ли? Я бы даже сказал – неестественно. Казалось бы, человек должен сожалеть об утраченной вере, но он не сожалеет. Поверьте мне, освобождение от Бога – это что-то потрясающее, это какое-то опьянение. Человек, до сих пор зависевший от Вышних сил, вдруг сам оказывается на высочайшей вершине. Ибо если ты больше не признаешь ничьей власти над собой, стало быть, ты сам – высшая власть и можешь делать все, что хочешь, и эта возможность делать все, что хочешь, как раз и есть освобождение от Бога, или, точнее, от Христа. Потому что Бог, в сущности, всего лишь неисследованное понятие. Что мы о Нем знаем? У Христа же есть некий лик, Он предъявляет к нам некие требования, Он – опаснее всего! Ибо, как я уже говорил, то, чему теперь надлежит свершиться, произойдет без любви. Почему вы, собственно, не хотите этого понять?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79