ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Ну тоже сборы были, оркестр, танцы, песни, за город ходили, костры жгли. А потом, когда стали в Германию угонять на работу, мне один русский мальчик посоветовал, мы с ним гуляли, он у немцев хорошую службу имел, только секретную, он и посоветовал, а ты подай заявление, что хотишь с большевизмом бороться, тебя обратно в школу возьмут, и если заслужишь хорошо, так мы с тобой поедем в ту Германию не землю копать, а как самостоятельные пани и пан. У них там порядок, и что обещают, все сполняют… Ну я подала то заявление и училась в школе «А». Ну это которая без радио, а так только карты понимать и какие пушки, какие танки, как писать тайносекретно, чтоб не видно было… И я только один раз на задание ходила к Советам, еще когда фронт был на Днепре и где Чаусы, я там– в полевом госпитале сестрой-хозяйкой работала… Ну так я ж ничего плохого не сделала. Тут Советы наступать начали, а я только в Польше утекла, догнала своих. И все, что принесла, уже без всякой пользы… А после меня больше не посылали, зондерфюрер сказал: она думмедхен – глупая, ну, еще я болела сильно поженски, ну, и еще тот мальчик с другой гулять начал, и я очень переживала – я потом уже только при кухне работала…
– Днем работала, а ночью зарабатывала. Тоже еще целку строит… – это сказала негромко высокая, с длинными светло-русыми распущенными волосами мать девочки…
– Ну чего ты, Аня, ну чего ты так? Я ж тебя не трогаю, ну у тебя горе, ну зачем же ты выражаешься? Я ведь не такая, я всегда с одним мальчиком гуляла… А когда меня те эсэсы снасильничали, так их же трое было, ну а я одна, я ж потом так плакала, так переживала, а ты говоришь… – В круглых черных глазах неподдельная печаль и большие слезы между мохнатыми девчоночьими ресничками… Шепотом: – Эта Анька с очень геройским парнем жила, всамделе взамужем, они в церкве венчались, и девочка крещеная… А его убили – еще зимою; в Польше он убитый, ну она все еще переживает и на всех сердитая. Ну а я считаюсь еще как барышня, я взамужем не была, ну гуляла, конечно, потому что глупая, мальчикам верила – война все спишет… Я завсегда людям верю и следователю верила, все-все как есть про себя рассказала.
– Кабы только про себя, курва лупоглазая, а ведь всех заложила, кого и не знала. И все равно сама висеть будешь рядом с нами, ногами дрыгать.
– Ну зачем же ты так, Аня?! Ну ей-богу же, это не я первая на тебя сказала, тот капитан сам же все как есть знал и приказал, чтоб я признавалась… Ну зачем же ты говоришь, висеть?! Ну это же не может быть, я же ж все честно, ну чисто все рассказала, и капитан, и тот майор говорили, снисхождение будет, как я чистосердечно и как я несознательная была и несовершеннолетняя… А на суде – меня уже вчера судили – только еще не сказали тот, как его, приговор. Они советоваться пошли – сказали, потом зачитают. На суде там, правда, кричал прокурор чернявый, он, похоже, с жидов, букву рэ не говорит, ну он сильно кричал, что я про заявление скрыла, а его другие нашли, ну, то заявление, что хочу с большевизмом бороться. Так я же его не сама писала, мне тот мальчик советовал и мне шестнадцать лет было…
На следующий вечер, уже затемно, мы прибыли в Быдгощ. Женщин выгрузили раньше. Когда грузовик, на котором везли нас с Сашей, вкатился в тесный тюремный двор, мы услышали надрывный женский вопль и неразборчивые причитания. Один из солдат объяснил:
– Это Надька-шпиенка, ей тут приговор объявили – пятнадцать лет каторги.

Часть четвертая. ВОЗВРАЩЕНИЕ НА РОДИНУ
Глава двадцать вторая. Дело за «Особым совещанием»
В Быдгоще, бывшем Бромберге, тюрьма была небольшая, старая; несколько светлосерых двух– и трехэтажных зданий, маленькие внутренние дворы и внутренние переходы, узкие, коленчатые.
Нас с Сашей поместили в квадратную камеру в тупичке на втором этаже. Окно выходило на зеленый травянистый откос, из которого росла бурая кирпичная стена. Широкие деревянные нары, столик, привинченный к стенке, и параша почти не оставляли места, чтобы размяться, походить. Камера была единственная в выступе здания, справа и слева наружные стены. И под окном ни разу не прошел никто.
На второй день мы остались без курева, выгребли все крошки табака изо всех карманов. После сытых дней в Штеттине унылая пшенная баланда, крохотные порции мокрого сахара и плесневелый хлеб вызывали приступы отчаяния. Саша то яростно матерился, то надолго застывал, укрывшись с головой шинелью.
Хлеба нам давали по весу больше, чем раньше, почти целую каштановую буханку немецкого армейского «коммисброт». Но это должно было возместить понижение качества – все буханки на добрую четверть, а то и треть, и корки, и мякоть были пронизаны зеленой плесенью. Нам предоставлялось выскребывать. Саша в один из первых дней не выдержал этой ювелирной работы – мы старались сохранить каждую крупинку здорового хлеба – и проглотил неочищенный кусок; его потом вырвало и он заплакал от горя – ведь уже съел свою миску баланды и вот «не сохранил». Но зато это дало повод вызвать дежурного по тюрьме – у капитана рвота, хлеб отравлен, дайте добавку баланды.
Дежурный оказался покладистым, мы получили добавку и даже еще полбуханки, менее траченную плесенью.
Табачный голод был почти столь же мучительным. Выходя на прогулку, мы смотрели только под ноги, след затоптанного окурка вызывал дрожь. Гуляли мы всегда вдвоем не дольше получаса, в маленьком дворе, по которому изредка проходили арестанты, работавшие при кухне, и надзиратели.
– Пожалуйста, покурить… Браток, хоть крошку табачку… Оставь сорок, дай губы обжечь, раз потянуть…
Прогулка, во время которой нам достались по два больших «бычка» махорки в подаяние, а потом Саша подобрал в пути еще один полузатоптанный, была великим событием. А одна счастливая прогулка вселила в нас бодрость и веселье на целые сутки. Кухонный работяга нес на спине в плащ-палатке кучу буханок. Я разминулся с ним, стянул одну буханку и сунул под шинель – носил внакидку. Тот заметил, но подмигнул еще и Саше, и тот успел схватить вторую. Надзиратель, стоявший у дверей, то ли и впрямь ничего не заметил, то ли не хотел видеть. Ведь это все еще была полевая тюрьма и большинство надзирателей были солдаты, фронтовики, переведенные на тыловую службу после ранений. Одного из них я буду всегда благодарно помнить. Он водил нас на прогулку и сердито покрикивал, когда мы нагибались в поисках окурков:
– Ну чего вы там загубили? Гроши? И не совестно ж вам: офицеры, а в грязь лезете… Там же наплевано, насмаркано…
Мы огрызались.
– А ты пробовал двое суток без курева? Да, офицеры, только пусть совестно будет тем, кто нас так держит. Мы за родину воевали, – Саша разгорячился и говорил патетически. – Мы всю войну на фронтах. Он – майор, ученый из Москвы, я капитан, потомственный пролетарий.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189 190 191 192 193 194 195