ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Впрочем, у инженера нечего было взять, он так же, как и мы, вояки, путешествовал без багажа.
Иващук поначалу попытался было возразить:
– Это же мой мешок… чего ты до него лезешь… ты туда ничего не клав.
Алик коротко ткнул его в кадык:
– Не дыши, падло.
И пока тот прокашливался, утирая слезы, Алик и малолетка деловито потрошили другие мешки и чемоданы, а Коля почти ласково объяснял:
– Вы, мужики, имейте понятие. Нам же это положено… А вы зато вместе с людями покушаете и покурите. Это ж только кто падло, кто гад ползучий зажимает такие вантажи, ну, то есть, кустюмы, рубашечки-бобочки, когда за их можно иметь и хлебушка, и табачку. Ну на што тебе в лагере эта лепеха, то есть пиджак. Все равно ж отнимуть. А ты еще с голоду поплывешь доходягой, а тут пульнешь лепеху за костылик, за хлебушко. И жить можно. А там начальничек и оденет, и обует. Святая правда, в лагере голый не будешь.
Когда я сверху услышал возню и спросил, что там происходит, Федя-Нос доверительно улыбнулся:
– Это их личные дела. Вы не мешайтесь, майор. Верьте мне, не надо. Я уж двадцать лет по тюрьмам и лагерям… Хотите живым быть, так думайте только за себя, ну там еще за партнера, за кореша можно. А эти сидорполикарпычи вам кто? Они б вас самого без соли схавали. Я этих гадов знаю. За тряпку убьют человека, за кусок сала душу вытянут. Вот вы, фронтовики, вояки, а разве они вас жалели, что вы голодаете и ничего кроме шинелек не имеете?
Капитан и Петя-Володя поддержали.
– Правильно, что ты их жалеть будешь, кулаков, буржев. Ты, майор, не лезь. Вот мы солдаты, ну еще Герман Иванович, как хороший русский человек, и твой кореш – мы одна компания. А эти же вправду волки. Ты смотри, какие у них сидоры, полные, сухари и сало, так они разве когда поделились. А это свои ребята, они по-советски, по-честному все поделят.
– Вот это правильно, точно. – Федя-Нос еще долго объяснял, как благородны и бескорыстны воровские нравы. – Мы не зажимаем, не закачиваем харчей, если рядом голодный. Пока есть – рубай-хавай. А завтра – даст Бог день, даст и пищу. И барахла не жалеем, как барыги. Хоть какой там костюм – бостон или пальто-коверкот, пойдет за буханку хлеба, за жменю махорки.
Герман Иванович, получая в Бресте передачи, всегда угощал нас. Теперь он шептал мне:
– А знаете, ведь это даже справедливо. Эти бендеровцы и полицаи нас с вами зарезали бы, если бы только могли. А уж поделиться с голодным – никогда. Я их знаю, всю жизнь прожил рядом. Они – страшная публика. Жадные, скупые, русских и поляков ненавидят, а уж про евреев и говорить нечего, они их убивали и продавали – первые помощники немцам были. И советская власть им, как черту ладан…
Снизу доносились подавленные вздохи и слезливый шепот:
– Ой, Алик, миленький, Коля, послухайте, это ж последняя пара кальсон, они латаные… Ой, не забирайте хоть этот кусочек. Мне ж дохтур велел, я без сала помру…
Петя-Володя и Федя-Нос лежали, свесив головы в проем нар. Федя изредка командовал, а Володька торжествующе хихикал и оглашал «сводки с комментариями».
– Сала два, нет, три куска – кил на шесть потянет… От, Герасим, хрен восемь на семь… Сухарики белые!… Это хорошо в зубах поковырять сухариком… Ах ты бендера сучья, жалился, ему пайки мало, а какие сухари зажал… прохаря хромовые! Ах ты полицейская морда, в лагерь, как на парад ехает… Сахарок, сахарок!… Кила два будет… Ай да пан Иващук, а еще косил под доходягу!…
Алик и Коля передавали наверх трофеи. Федя-Нос этаким хлебосольным барином одаривал нас всех, быстро кромсал сало, отсыпал сахар – и мы ели. Было стыдно до тошноты. Но разве лучше, если все сожрут сами блатняки? А те чего прятали? Зачем скулили, прибеднялись? И как за них заступаться, если они трусливо, безропотно уступают? Голод, ослабленный было духотой, жаждой, подавляемый сознанием – до завтра, до новой пайки ждать нечего, при виде розоватого сала и рыжих пшеничных сухарей начинал больно саднить в животе, душить, сжимать гортань, рот…
И я впивался в кусок сала, подаренный вором, впивался зубами, губами, языком. Приказывал себе не спешить, откусывать мельче, длить блаженство. И сухарь сначала облизывал, обсасывал, пока не станет мягче, и обгрызал осторожно, чтоб не терять крошек.
Снизу в проеме широкое, плоское лицо Герасима, мокрое от пота и слез, грязно-седая щетина побелела.
– Люди добрые, дайте ж и мне хоть кусочек сала покуштовать.
Петя-Володя насмешливо поучал.
– Что ж ты, георгиевский кавалер, фитьфебель, такое ховал. Вот сам от себя и сховал.
Это страшно трудно – оторвать кусок от чужого ворованного сала и бросить владельцу. Страшно трудно. Но отрываю и даю. И Герман Иванович отрывает и дает. Герасим бормочет – спасибоньки, спасибоньки и смотрит на нас колюче-ненавидяще. А на ФедюНоса, который только щелкает его несильно по низкому лбу под седым ежиком, таращится подобострастно. Федя командует:
– Исчезни, Сидор Поликарпович. Не порть людям аппетит. А ты, майор, понимай: хай он подохнет сегодня, а мы завтра. Вот это значит жизнь.
До Горького мы ехали почти неделю. Подолгу стояли где-то возле Москвы и в самой Москве.
Наверху мы впятером жили просторно. Герман Иванович прилежно «тискал» сентиментальные романы. Иногда я сменял его, рассказывая эпизоды из русской истории или приключения Шерлока Холмса и патера Брауна.
Внизу на скамьях и под скамьями теснились человек десять, а то и двенадцать. Количество менялось. Одних уводили, других приводили. Конвоиры иногда пересаживали арестантов в другие камеры. Выводили на оправку, а потом по ошибке загоняли к соседям либо вдруг «жалели» – вот ты и ты, давай, выходи, подыши. Делалось это для того, чтобы Алик, Коля и малолетка и их коллеги в других купе могли спокойно «проверять» вещи. Когда они просили: «Начальничек, оправиться», их пускали вне всякой очереди, и они забирали с собой добытые из чужих чемоданов брюки, пиджаки, белье и возвращались с хлебом, воблой, махоркой. Объясняли: вот конвоиры по-человечески пожалели и выменяли на станции. Но хлеб был точно такой же, как те пайки, которые мы получали по утрам, не взвешенные, разнокалиберные. И вобла была такая же, как нам выдавали после Москвы.
Начальник конвоя, румяный розовомордый лейтенант в скрипучих сапогах, похаживал по коридору. Он распоряжался уверенным баском и время от времени приговаривал, наслаждаясь своим голосом и остроумием: «Я научу вас свободу любить!»
В одном или двух купе ехали женщины. Когда «воровайки» начали «проверять» и «курочить» спутниц, среди них нашлись голосистые бабы, матерившиеся пронзительными базарными голосами:
– Грабют… конвой, гады, чего смотрите? Мы жалиться будем. Грабют, сучки. Ты не лезь мне в глаза – это мои сухари, тебе не дам. Убью суку, а не дам ни крохи…
Коля яростно честил гадюк, фашисток, зажимал.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189 190 191 192 193 194 195