ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


— О, мин-прехтигер-гер! Больше, больше приятства здесь, чем в Едикуле, — рассыпался он. — О! Как шагает Россия в богатырских ботфортах великого царя.
— Да, точно кот в сапогах...
— Истинно, истинно... и — мышей заморских давит.
Откуда ни возьмись Головкин с своими лисьими глазами и уж егозит перед своим бывшим жильцом, а теперь царским любимцем, перед Павлушей Ягужинским.
— Хи-хи-хи, Павлуша, — потирал он руки. — Как же ты знатно огрел «пирожника...» сковородником его сковородником, да прямо в рожество...
Шафиров уже юлил и хрустел своим подвижным ртом около императрицы.
— В рожество, в рожество, — радостно повторял Головкин, умильно глядя в глаза Ягужинского, так умильно, как лиса смотрит на цыпленка. — А ко мне когда же?
— Постараюсь на днях.
— А женушка что?
— Все в задумчивости...
— Плохо, плохо... Приходи же — дочки ждут...
У Ягужинского блеснули похотливые глаза... «Приду, приду», — торопился он.
А старая лиса Головкин шептал про себя. «Попался Павлуша... женушку-то задумчивую в монастырь, а его в зятьки для Аннушки... знатный зятек... Ах, пирожник, пирожник... погоди, я тебя упеку! Опять заставлю пироги продавать, только уж в Сибири, якутам... Погоди, Данилыч, погоди, дай только нам женушку Павлуши Ягужинского за ее задумчивость накрыть черной рясой, а там моя Аннушка станет Ягужинской, а без Ягужинского он-то, царь-батюшка, и анисовку не пьет... Оно и выходит: найди ниточку, а по ниточке и до клубочка дойдешь...»
— Что это ты, Гаврило Иванович, на пальцах высчитываешь? — вдруг раздалось над его ухом.
Старик опомнился. Перед ним стояла сама Балкша.
— Что высчитываешь? — повторила она.
— Сенцо, матушка Матрена Ивановна, — отвечала лиса самым добродушным тоном.
— Какое сенцо?
— Да вот мне из вотчины сенца привезли... Сено хорошее. А ты как-то плакалась, что у тебя сена нет. Так я тебе, матушка, десятка два возочков пришлю.
— Спасибо, спасибо, мой родной. Вот уж благодетель-то.
— А братец твой, Вилим Иваныч, здравствует?
— Что ему? Прыгает.
— То-то. А то я заметил, — и старый хитрец понизил голос, — замечаю я, матушка, что наш-то римский князь, Данилыч, косится на вас с братом: царя, вот-на, от него заслоняете.
И, бросив этот камушек в Меншикова, старый интриган отретировался, говоря: «А сенца-то я тебе пришлю».
Поймав Шафирова, он и в него брызнул своей ядовитой слюнкой.
— За что это, батюшка Пётра Павлыч, осерчал на тебя наш светлейший, свете-то тихий наш? — спросил он, улыбаясь.
Шафиров завился около хитрого старика, как вьюн, из воды выскочивший на песок. Плечи его как-то егозили, руки складывались то у живота, то у подбородка. Умные, словно бы ласковые глаза, сделались, кажется, еще умнее и ласковее.
— Осерчал, осерчал, — повторил искуситель.
— А что? За что ж? Да как-же-ж это? — зачастил Шафиров.
— Да вон там с Скорняковым-Писаревым на наш счет пересмеивался. Я стороной слышал.
— Пересмеивался? С Скорняком-то своим?
— С ним, с ним, батюшка. Говорит, этот-де жид Шаюшка, (это тебя-то он Шаюшкой-жидом величает), этот-де Шаюшка принимает Головкина за головку чесноку и хочет-де съесть его... С чего это на него нашло?
— С жиру бесится. Видит, что царь меньше к нему стал милостив, ну и сердитует на всех, словно пес, что на свой хвост лает.
— Верно, верно.
И оба исчезли.
Зависть, злословие, какая-то перекрестная клевета, взаимное друг под друга подкапывание, низкопоклонство, угодливость ради самой угодливости, сплетня, цепкая как паутина, подлость для подлости как искусство для искусства — все эти прелести царили в обширных ярко освещенных залах дворца Меншикова. А между тем внешность, приемы; тон речей, выражения лиц, взглядов, улыбок — все это для постороннего наблюдателя представляло картину внушительную, полную глубокого содержания и драматизма. Да на самом деле она и была внушительна. Эта шипящая ханжа, великий канцлер Головкин, подманивающий к себе сенцом влиятельную при дворе немку Балкшу и отравляющий злою слюною тех, кого ему нужно было отравить или привлечь к себе, этот Шаюшка-жид Шафиров, ловко извивающийся, подобно угрю, между Меншиковым и Ягужинским и обоим роющий яму, этот женоподобный сын кирочного органиста Павлуша Ягужинский, допущенный к рулю исторического бота благодаря своим женским прелестям, этот Вилимушка Монс, из породы чужеядных немцев, заполонивший все женские сердца и через это оседлавший всех влиятельных мужчин, которым de jure, но не de facto должны были принадлежать эти полоненные им сердца, все эти карлы оттиснулись на страницах истории в позах и с профилями великанов, потому что в самом деле в их руках корчилась вся Россия, и какие-нибудь двадцать возов сена, брошенные на ручки государственного рычага скряжническою рукою Головкина и съеденные лошадьми Матрены Балк, заставляли иногда трещать весь государственный механизм и стонать миллионы людей, за зипуны которых цеплялся этот механизм тысячами своих колес, зубцов, клещей, шестерней и иных трущих, мнущих, бьющих и сосущих приводов.
В других залах, в которых кишела ассамблея, была несколько иная атмосфера, но с теми же заразительными миазмами.
Вон в первой паре танцующих плавно и величаво скользят перед зрителями две звезды первой величины, блистающий на придворном небе — красавец Вилимушка Монс, успевший от императрицы ускользнуть в залу танцующих, и восхитительная раритет, девка Марьюшка Гаментова, в движениях которой столько целомудренной грации, столько чистоты и нетронутости, как на поверхности вон того большого зеркала, на которое хотя и дышал утром пьяный рот лакея, вытиравшего его тряпкой, однако оно блестит ослепительной чистотой.
От другой пары танцующих веет, кажется, еще большей свежестью. И действительно, миловидное, совсем детское, раскрасневшееся от удовольствия и ребяческой стыдливости личико княжны-кесаревны Ромодановской, Катюши, так и просится вон из этой отравляющей атмосферы куда-нибудь в поле, в яркоцветистую степь, к звенящим в небе жаворонкам, к жужжащим под весенним солнцем насекомым, а ее уже начинает опутывать эта цепкая паутина придворной жизни. С нею танцует красивый денщик Петра — Орлов, исполнявший обязанности ближайшего флигель-адъютанта царя.
Между танцующими очутилась уже и красивая фигура Ягужинского, и серьезное, хотя еще очень моложавое лицо Остермана, который в это время усиленно учился иностранным языкам и никак не мог вдолбиться в латынь.
— Ишь черт с младенцем связался, — заметила сидевшая в числе почетных дам генеральша Чернышева, которую царь «любительно» величал «Авдотья бой-баба», нагибаясь к своей соседке, княгине Черкасской, — подлинно черт.
— Кто это в черти-то попал, а кто в младенцы? — спросила последняя.
— А Орлов с кесаревной Ромодановской.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66