ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Он оплакивал Эльку, но его страшило и одиночество, которому он всю свою жизнь бросал вызов и которое теперь охватило его. Он переводил из «Цветов зла», о molle enchanteresse, мой сладкий, мой нежный, мой милый восторг, о мое нежное, мое вкрадчивое, мое восторженное слово ; у Кетенхейве не осталось никого, кому он мог бы написать. Сотни писем лежали на его столе, жалобные крики, беспомощный лепет и проклятья, но никто не ждал от него ничего, кроме ответа на просьбы. Он писал письма из Бонна Эльке, а если они, быть может, предназначались и для потомков, все же Элька была гораздо больше, чем просто адресат, она была медиумом, благодаря которому он мог говорить и устанавливать контакты. Бледный как смерть, сидел Кетенхейве в своем кабинете при бундестаге, бледные молнии призрачно мелькали за окном, над Рейном, тучи были заряжены электричеством и насыщены гарью дымовых труб индустриального района, чадящие, зловонные туманы, газообразные, ядовитые, сернисто-желтые, жуткая неукрощенная стихия двигалась, готовая к штурму, над крышами и стенами теплицы, презирая изнеженного, как мимоза, субъекта и насмехаясь над скорбящим, над переводчиком Бодлера и депутатом, купающимся в неоновом свете, которым была наполнена его комната. Так проходило время, пока Кетенхейве не пригласили к Кнурревану.
Их сосуществование было симбиозом, сожительством двух различных существ к обоюдной пользе; но оба не были уверены в том, что это им не вредит. Кнурреван мог бы сказать, что из-за Кетенхейве он берет грех на душу. Однако Кнурреван, который еще до первой мировой войны занимался самообразованием и нахватался вроде бы передовых сведений из естественнонаучной литературы тогда уже сомнительной новизны (все загадки мироздания казались разрешенными, и после изгнания неразумного бога человеку оставалось лишь привести все в систему), отрицал существование души. Поэтому неприятное чувство, которое вызывал у него Кетенхейве, можно было сравнить с досадой добросовестного унтер-офицера при взгляде на новобранца, не знающего строевого устава, хуже того, не принимающего его всерьез. К сожалению, армии нужны новобранцы, а партии нужен был Кетенхейве, который (об этом Кнурреван смутно догадывался), возможно, вовсе не был ни офицером, ни юнкером, а был просто авантюристом, бродягой, коего по неизвестной причине, может быть из-за его высокомерия, считают офицером. Кнурреван ошибался; Кетенхейве вовсе не был высокомерен, он просто не соблюдал внешних форм приличия, что казалось Кнурревану пределом высокомерия. Но поэтому-то он и считал Кетенхейве офицером, в то время как тот без обиняков признался бы в чем угодно, даже в том, что он, возможно, и бродяга. Кетенхейве уважал Кнурревана, называя его с некоторой иронией, но без неприязни человеком старого закала, однако выражение это, дошедшее до ушей Кнурревана, рассердило его как еще одно проявление надменности Кетенхейве. А Кнурреван в самом деле был человеком старого закала, ремесленником из семьи ремесленников, который с ранних лет стремился к знаниям, потом к справедливости, а позднее, поскольку выяснилось, что знания и справедливость понятия ненадежные, трудно определяемые и всегда зависимые от некоей неизвестной величины, устремился к власти. Кнурревану не очень-то хотелось навязывать миру свою волю, но он считал себя человеком, способным направить его на путь добра. В поисках соратников он натолкнулся на Кетенхейве, однако тот не укрепил его позиции, а вверг в сомнения. Кетенхейве не был ни партнером в скат, ни любителем пива, это исключало его из теплой компании мужчин, которые по вечерам собирались у Кнурревана, поднимали кружки и хлопали картами по столу, мужчин, которые определяли судьбу партии, но дружбой с которыми не похвалишься, ибо они гроша ломаного не стоили.
Кнурреван многое пережил, но мудрее он не стал. У него было доброе сердце, но оно успело ожесточиться. Он вернулся с первой мировой войны с застрявшим в сердце осколком и, к удивлению врачей, продолжал жить. Это было в ту пору, когда медики еще не хотели верить, что можно жить с осколком в сердце, потому Кнурревана в качестве живого трупа возили из клиники в клинику, покуда он не стал умнее лечивших его врачей, не занял поста в своей партии и благодаря настойчивости и усердию, а отчасти удивительному ранению, о котором рассказывалось в предвыборных плакатах, не сделался депутатом рейхстага. В тысяча девятьсот тридцать третьем бывшие фронтовики под вопли о фронтовом товариществе бросили Кнурревана, носившего в сердце кусок фронтового свинца, в концлагерь. Его сын, которого с возвышением семьи прочили в университет, попал по старой традиции в учение к плотнику. Обозленный своим унизительным положением и желая досадить отцу, который, к сожалению, поставил не на ту политическую карту, а также одержимый стремлением доказать свою благонадежность (тогда по всей стране каждый изо всех сил доказывал свою благонадежность), сын записался в легион «Кондор», отправился бортмехаником в Испанию и там погиб. Кетенхейве тоже собирался поехать в Испанию, и тоже для того, чтобы доказать свою благонадежность, правда на другой стороне (он не исполнил своего намерения и нередко корил себя, что и в этот раз спасовал). Легко могло случиться, что Кетенхейве, находясь на зенитной батарее под Мадридом, сбил бы с южного неба сына Кнурревана. Вдоль и поперек, вкривь и вкось перерезали страны линии фронтов, так что большинство летавших или стрелявших уже и сами не знали, почему оказались именно на той или другой стороне. Кнурреван никогда этого не понимал. Он был человеком строго национальных убеждений, и его оппозиция национальной политике правительства была, так сказать, немецко-национальной. Кнурреван мечтал стать освободителем и объединителем расколотого отечества, воображал, что ему, как Бисмарку, поставят памятник в парке имени Кнурревана, и забыл свою старую мечту — Интернационал. В годы его юности Интернационал с красными знаменами еще защищал права человека. В тысяча девятьсот четырнадцатом Интернационал умер. Кнурревану казалось, что время стало маршировать под другими знаменами, что сохранились лишь отдельные союзы, за гордыми наименованиями которых стояли простые списки с номерами; они тоже называли себя Интернационалом, но это раскольнические группки, секты, они не только не показывали пример мира, а стали в глазах всего человечества символом ссор и распрей, постоянно цапаясь друг с другом. Быть может, Кнурреван не напрасно опасался старых ошибок. Он считал, что его партия в период первой Германской республики оказалась недостаточно национальной; она не обрела поддержки в уже расколотом Интернационале, а в своей стране потеряла влияние на массы, которые последовали за более доходчивым лозунгом примитивного национального эгоизма.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51