ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

как все другие люди, они читали и слышали каждый день по нескольку десятков известий, от которых у них волосы вставали дыбом, и они готовы были волноваться, даже вмешаться, но дело до этого не доходило, потому что уже через несколько мгновений возбуждение вытеснялось из их сознания новыми возбудителями; как все другие, они чувствовали себя окруженными убийствами, преднамеренными убийствами, страстями, жертвенностью, величием, которые как-то вершились в образовавшемся вокруг них клубке, но сами они не могли дойти до этих авантюр, потому что сидели в плену в конторе или каком-нибудь другом учреждении, а когда освобождались под вечер, напряжение, с которым им ужо нечего было делать, разряжалось в развлечениях, которые не доставляли им удовольствия. И еще одно было характерно именно для культурных людей, если они не посвящали себя столь исключительно, как Бонадея, любви: у них не было больше ни блага кредита, ни дара обманывать. Они уже не знали, куда девались их улыбка, их вздох, их мысль. Зачем они раньше думали и улыбались? Их взгляды были делом случая, их склонности образовались давно, все как-то висело в воздухе готовой схемой, в которую человек ввинчивался, и они не могли ничего делать и ни от чего воздерживаться от всего сердца, потому что не было никакого закона их единства. Таким образом, культурным был тот, кто чувствовал, что какой-то долг все растет и растет, что погасить его он уже никогда не сможет, культурным был человек, видевший неминуемое банкротство и либо обвинявший время, жить в которое он был осужден, хотя жил в нем с не меньшим удовольствием, чем все другие, либо с мужеством тех, кому нечего терять, бросавшийся на любую идею, если она сулила ему перемену.
Так было, правда, и во всем мире, но, лишив кредита Каканию, бог сделал особое дело: он дал понять трудности культуры целым народам. Как бактерии, сидели они там на своей почве, не заботясь о том, надлежаще ли закруглен небосвод, или о чем-либо подобном, но вдруг им стало тесно. Человек обычно не знает, что для того, чтобы суметь быть тем, что он есть, он должен верить, что он есть нечто большее; но он все-таки должен как-то чувствовать это над собой и вокруг себя, и порой он может вдруг ощутить отсутствие этого. Тогда ему не хватает чего-то воображаемого. Ровным счетом ничего не происходило в Какании, и прежде подумали бы, что такова уж старая, неброская каканская культура, но теперь это «ничего» тревожило, как неспособность уснуть или неспособность понять. И потому интеллектуалам было легко, после того как они внушили себе, что при национальных культурах все будет иначе, убедить в этом и народы Какании. Это стало теперь некоей заменой религии или заменой доброго императора в Вене или просто объяснением того непонятного факта, что в неделе семь дней. Ведь есть много необъяснимых вещей, но когда поют свой национальный гимн, их не чувствуют. Конечно, это был момент, когда на вопрос, кто он такой, добрый каканец мог бы и с энтузиазмом ответить: «Никто!» Ибо это означает нечто, чему снова вольно сделать из каканца все, чего еще не было! Но каканцы не были столь упрямыми людьми и довольствовались половиной: каждая нация просто старалась только сделать с другой то, что считала хорошим. Конечно, при этом трудно представить себе боли, которых сам не испытываешь. А за два тысячелетия альтруистического воспитания люди стали такими самоотверженными, что даже в том случае, если либо мне, либо тебе придется худо, каждый предпочитает другого. Тем не менее не надо представлять себе под знаменитым каканским национализмом что-то особенно дикое. Он был больше историческим, чем реальным процессом. Люди там были довольно-таки расположены друг к другу; правда, они проламывали друг другу головы и оплевывали друг друга, но это они делали только по соображениям высшей культуры: бывает же и вообще, что человек, который с глазу на глаз мухи не обидит, под распятием в зале суда приговаривает человека к смертной казни. И можно, пожалуй, сказать: каждый раз, когда их высшие «я» устраивали себе перерыв, каканцы облегченно вздыхали и, превращаясь в инструменты для принятия пищи, в славных едоков, для чего они и были созданы, как все люди, очень удивлялись тому, что испытали в роли инструментов истории.
110
Распад и сохранение Моосбругера
Моосбругер все еще сидел в тюрьме и ждал повторного психиатрического освидетельствования. Это создало плотную массу дней. Отдельный день, правда, выступал из нее, когда он был тут, но к вечеру он уже опять погружался в массу. Моосбругер хоть и входил в соприкосновение с арестантами, надзирателями, коридорами, дворами, клочком голубого неба, несколькими облаками, пересекавшими этот клочок, с едой, водой и подчас с каким-нибудь начальником, который интересовался им, впечатления эти были слишком слабы, чтобы утвердиться надолго. У него не было ни часов, ни солнца, ни работы, ни времени. Он всегда был голоден. Он всегда был усталый — от блуждания по шести квадратным метрам, от которого устаешь больше, чем от блуждания верстами. Что бы он ни делал, он скучал так, словно должен был мешать клей в горшке. Но когда он все обдумывал, ему все виделось так, как если бы день и ночь, еда и опять еда, посещения и проверки непрерывно и быстро летели друг за другом, жужжа, и он развлекался этим. Часы его жизни разладились; их можно было перевести вперед и назад. Он это любил; это было ему по душе. Лежавшее далеко в прошлом и свежеслучившееся не были больше искусственно разъединены; если это было одно и то же, то обозначение «в разное время» уже не прилипало к этому подобием красной нитки, которую вешают на шею младенцу, чтобы не спутать его с его близнецом. Несущественное исчезло из его жизни. Когда он размышлял об этой жизни, он вел про себя медленные разговоры с самим собой, нажимая на корни слов и на аффиксы с одинаковой силой; это была совсем другая песня жизни, чем та, которую слышишь каждый день. Он часто надолго останавливался на каком-нибудь слове, и, когда наконец покидал его, сам не зная как, через некоторое время слово это вдруг снова попадалось ему еще где-нибудь. Он смеялся от удовольствия, потому что никто не знал, что ему встретилось. Трудно найти выражение для того единства его бытия, какого он в иные часы достигал. Легко, наверно, представить себе, что жизнь человека течет, как ручей; но движенье, которое видел Моосбругер в своей жизни, было как ручей, текущий сквозь большую стоячую воду. Устремляясь вперед, оно соединялось и с тем, что было сзади, и подлинный ход жизни во всем этом почти исчезал. Однажды в полусне-полубодрствовании у него у самого возникло такое ощущение, что Моосбругера своей жизни он носил на плечах, как плохой пиджак, из которого теперь, когда он его приоткрывал, текла огромными, как леса, шелковыми волнами чудеснейшая подкладка.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189 190 191 192 193 194 195 196 197 198 199 200 201 202 203 204 205 206 207 208 209 210 211 212 213 214 215 216 217 218 219 220 221 222 223 224 225 226 227 228 229 230 231 232 233 234 235 236 237 238 239