ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Он завидовал всем, кто уже смолоду научился легко говорить; когда он нуждался в словах больше всего, они, как назло, прилипали резиной к небу, и тогда, бывало, проходило безмерное время, прежде чем слог отрывался и снова продвигался вперед. Напрашивалось объяснение, что причины тому какие-то неестественные. Но когда он говорил на суде, что таким способом его преследуют масоны, или иезуиты, или социалисты, его не понимал никто. Говорить юристы умели, конечно, лучше, чем он, и они всячески ему возражали, но они понятия не имели, в чем тут дело.
И когда это длилось некоторое время, Моосбругера охватывал страх. Попробуй-ка выйти со связанными руками на улицу и поглядеть, как ведут себя люди! Сознание, что его язык или что-то находившееся внутри у него еще глубже как бы схвачено клеем, наполняло его жалкой неуверенностью, которую он целыми днями должен был стараться скрыть. Но потом появлялась вдруг резкая, можно даже сказать, беззвучная граница. Внезапно веяло холодом. Или в воздухе, вплотную перед ним, возникал большой шар и влетал ему в грудь. И в тот же миг он что-то чувствовал в себе, в глазах, на губах или в мышцах лица; все кругом исчезало, чернело, и когда дома ложились на деревья, из кустов выскакивала, может быть, кошка-другая и давала стрекача. Продолжалось это только одну секунду, а потом это состояние проходило.
И тут-то, собственно, и начиналось время, о котором они все хотели что-то узнать и без конца говорили. Они выдвигали против него самые нелепые возражения, а сам он, к сожалению, помнил испытанное им лишь смутно, только по общему смыслу. Ибо эти периоды бывали полны смысла! Длились они иногда минуты, но иногда затягивались и на целые дни, а иногда переходили в другие, похожие, которые могли продолжаться месяцами. Если начать с этих, как с более простых, доступных я пониманию судьи, по мнению Моосбругера, то тогда он слышал голоса или музыку или же шорохи и жужжанье, а также гул и звон или стрельбу, гром, смех, крики, говор и шепот. Это надвигалось отовсюду; это было в стенах, в воздухе, в одежде и в его теле. Ему казалось, что он носит это в теле с собой, пока это молчало; а как только это выходило, оно пряталось в окружающем, но всегда не очень далеко от него. Когда он работал, голоса убеждали его большей частью очень отрывочными словами и короткими стразами, они ругали и критиковали его, а когда он что-то думал, они высказывали это, прежде чем успевал высказать он сам, или со зла говорили противоположное тому, что хотел сказать он. Моосбругеру было просто смешно, что из-за этого его хотели объявить больным; сам он обходился с этими голосами и видениями не иначе, чем с обезьянами. Ему было забавно слышать и видеть, что они вытворяют; это было несравненно прекраснее тягучих, тяжелых мыслей, которые были у него самого; но когда они очень досаждали ему, он впадал в гнев, это было в конце концов совершенно естественно. Будучи очень внимателен ко всем словам, которые применялись к нему, Моосбругер знал, что это называют галлюцинациями, и соглашался с тем, что способность к галлюцинациям составляет его преимущество перед теми, кто ею не обладает; ибо он видел многое, чего другие не видят, красивые пейзажи и адских зверей, но важность, которую этому придавали, он находил сильно преувеличенной, а когда пребывание в психиатрических лечебницах делалось очень уж неприятным ему, он, не долго думая, утверждал, что все врет. Умники спрашивали его, насколько оно громко; толку в этом вопросе было мало: конечно, иной раз то, что он слышал, было громко, как удар грома, а иной раз это был тихий-претихий шепот. Также и боли, порой его мучившие, могли быть невыносимыми или совсем легкими, как что-то воображаемое. Не в этом была важность. Часто он не смог бы описать точно, что он видел, слышал и ощущал; однако он знал, что это было. Это бывало иногда очень неотчетливо; видения приходили извне, но проблеск наблюдательности говорил ему в то же время, что идут они все-таки из него самого. Важно было то что не составляет никакой важности, находится ли что-то снаружи или внутри; в его состоянии это было как светлая вода по обе стороны прозрачной стеклянной стенки.
И в великие свои времена Моосбругер совсем не обращал внимания на голоса и видения, а думал. Он называл это так, потому что слово это всегда производило на него впечатление. Он думал лучше, чем другие, ибо думал снаружи и внутри. В нем думалось против его воли. Он говорил, что мысли в него закладываются. И хотя он не терял своей спокойной мужской медлительности, его волновал и малейший пустяк, как то бывает с женщиной, когда груди ее набухают от молока. Его мысли текли тогда как ручей, питаемый сотнями родников, через тучный луг.
Теперь Моосбругер опустил голову и глядел на дерево у него между пальцами. «Здесь люди называют белку кошкой-дубнячкой, — пришло ему в голову. — Но попробуй-ка всерьез и с серьезным видом сказать „дубняковая кошка“! Все удивленно подняли бы глаза, как если бы на маневрах среди перестрелки холостыми раздался вдруг настоящий выстрел! А в Гессене зато говорят „лиса-древесница“. Человек бывалый знает такие вещи». А психиатры изображали бог знает какое любопытство, когда они показывали Моосбругеру цветную картинку с белкой, а он им отвечал: «Это, пожалуй, лиса или, возможно, заяц; а может быть, и кошка или что-нибудь такое». Тогда они каждый раз довольно быстро спрашивали его: «Сколько будет четырнадцать да четырнадцать?» И он отвечал им неторопливо: «Так, примерно, двадцать восемь — сорок». Это «примерно» вызывало у них затруднения, над которыми Моосбругер усмехался. Ведь это же совсем просто; он тоже знает, что дойдешь до двадцати восьми, если от четырнадцати пройти на четырнадцать дальше, но кто сказал, что там надо остановиться? Взгляд Моосбругера скользит еще немного дальше, как взгляд человека, который достиг гребня холма, вырисовывавшегося на фоне холма, и теперь видит, что за этим холмом много других таких же. И если кошка-дубнячка не кошка и не лиса и бывает такого цвета, как заяц, которого жрет лиса, то не надо так мелочно разбирать эту штуку, ведь она как-то сшита из всего этого и бегает по деревьям. По опыту и убеждению Моосбругера, ни одну вещь не следовало брать в отрыве от прочих, потому что одно цеплялось за другое. И в его жизни уже случалось, что он говорил какой-нибудь— девушке «Ваш алый, как роза, ротик!», а слова эти рвались вдруг по швам, и возникало что-то очень неприятное: лицо делалось серым, похожим на землю, по которой стелется туман, а на длинном стволе торчала роза; тогда искушение взять нож и отрезать ее или нанести ей удар, чтобы она вернулась на свое место в лице, бывало огромным. Конечно, Моосбругер не всегда брал сразу нож;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189 190 191 192 193 194 195 196 197 198 199 200 201 202 203 204 205 206 207 208 209 210 211 212 213 214 215 216 217 218 219 220 221 222 223 224 225 226 227 228 229 230 231 232 233 234 235 236 237 238 239