ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

И, вспоминая разговор с председателем губкома, думал: «Как верно он заметил – год в десять лет… Да, да, именно нынче я и повзрослел на десять. Через месяц, таким образом, мне стукнет не двадцать, а тридцать»…
Елизавета Александровна, конечно, не спала, дожидалась сына.
– Господи… Колечка! Какой ужас! – она плакала, обнимая сына, с любовной жадностью вдыхая сложный запах его полушубка, в котором запахи мороза, пота и махорки совершенно почти уничтожили естественный запах овчины.
– Слава богу, слава богу… – измученная и бесконечно счастливая, повторяла она.
– Ну-ну, мамочка… ну! Ведь вот он – я… Ну…
– Пойдем, пойдем… Я тут картошку сварила, укутала… горяченькая. Кушай, детка… кушай…
И – шепотом, покосившись на дверь:
– Знаешь, Коленька, а ведь к нам Муся приехала… Всё ждала, ждала тебя, да не выдержала – заснула. Одевши прямо. С ее папой какие-то неприятности… Ты не слышал?
– Слышал, – жуя, сказал Алякринский. – С ним хуже, чем просто неприятности.
Всадник Алый
Он ушел рано, Муся еще спала.
– Что ей сказать? – спросила Елизавета Александровна.
– Ну, что… – Алякринский вздохнул. – Ах, зачем, зачем она приехала! – вырвалось у него с таким отчаянием, словно вот держал в руках что-то красивое, дорогое, а оно выскользнуло, упало и разбилось.
На вешалке висела Мусина шубка. В крохотной передней нежно веяло ландышем.
Вышел на улицу – и запели, заревели гудки. Он их все узнавал по голосу: протодьяконский, басистый – чугунолитейный, с хрипотцой – железнодорожные мастерские, разбойничий свист – маслобойка.
А небо снова заволокло – ни единой звездочки. Мороз упал, потеплело, потянуло влагой. Южный ветер гулял в верхушках деревьев, теплым дыханием сдувал с веток серебряные обрывки инея.
Перекати-полем кувыркалась по тротуару сорванная с тумбы красная афишка театра «Рэд мэн».
По бывшей Большой Дворянской поспешал служилый люд. С портфелями. С папками. С кошёлками. Иные волокли за собою салазки – на всякий случай: а ну как чего давать будут. Мальчишка-газетчик орал сипло, простуженно:
– Свежие газеты! Вот свежие газеты! Убийца в рясе! Кошмарное преступление на Кручиновской улице! Убийца в рясе.
Тёрка-Робинзон торговал папиросами. «Эклер-а-папиросы – асмолов-табачок!»
Эх, Пушкин, Пушкин! Поди-ка покричи этак весь день на стуже… Да хрен и на кусок хлеба-то накричишь, обратно подвального дедка щупать придется.
Да, брат Пушкин, такая моя автобиография, что и не хочешь, да пойдешь воровать!
– Эклер-а-папиросы – асмо…
Ша! Вон фраер в шинели топает – не милиция ль? Шмыг в подворотню – и нету его. Растаял. Испарился.
У глухой торцовой стены губпродкома – народ. Смех. Отрывочные восклицания. Соленое словцо. Задрав головы, смотрят наверх. Там, наполовину скрытый подмостками, словно вырываясь, вымахивая из деревянной неразберихи столбов и досок, огромный, во всю стену, – Всадник Алый.
Алый клинок пронзает зимнее небо.
Высоко на подмостках – Илья и Соня.
– Соня! – кричит Илья. – Нынче дело бойчей пойдет – чуешь? С юга потянуло…
– Отлично! – поет звонкая иволга. – Замечательно! Знаешь, Илья, какой это восторг – вот так работать!
– «Восторг, восторг»… Гляди, не свались от восторга-то. Как вчера. Хорошо – низко было, а отсюда ухнешь – костей-тряпок не соберешь…
В толпе – гогот:
– Не загуди, Соня!
– Эх, конь! Туды его…
– Это на кой же, деточки, махина такая?
– Тебя, дед, агитируют, чтоб в Красну Армию записывался, – понял?
– У-у, я, деточки, за свой век намахался… И турка бил с его превосходительством генералом Скобелевым… И макаков энтих, япошек…
– Во какой дед-то, оказывается… Гля!
Енотовая шуба подошла. Кончиками пальцев придерживая пенсне, глядит недоуменно. И – с возмущением:
– Послушайте, э-э… маэстро! Где это вы видели красного коня?
Илья, не оборачиваясь, с высоты, как плевок:
– А вам, конечно, хочется, чтоб белый? Деникинский?
– Го-го-го!
– Отбрил барина!
– Господам красная краска – чисто серпом по брюху…
– И откуда, скажи, берутся? Давили их, давили, а они – обратно – вот они!
– Нету, значит, им переводу…
– Ничего, переведем!
Шуба ворчит под нос: «Вандалы… хамы…» – но так, однако, чтоб не слышали. Опасливо озирается и исчезает в воротах губпродкомовского дома.
– Экле-ер-а-папиро-о-сы!..
– Кошмарное убийство! Кошмарное убийство!
С песней прошли чоновцы.
Слышали деды –
Война началася.
Бросай свое дело,
В поход собирайся!
– Смело мы в бой пойдем! За власть Советов!
– И как один умрем…
Над домами, над колокольнями, над пожарной каланчой – летела песня.
Летел над городом Всадник Алый.
Понял Лёвушка
Насморк. И голова побаливает. Идиотская возня с носовым платком. Приступы чоха в самые неподходящие минуты.
Ну, ничего, лишь бы не тиф.
Звенят колокольчики менуэта. И появляется великолепный Розенкрейц.
Он сияет. Сияет весь целиком – с ног до головы. Сияет по частям: новенькой коричневой кожей куртки, ослепительной медью колечек и блях портупеи, поясного ремня, дорогим, нежным, как женское бедро, тончайшим шевро высоких шнурованных сапог.
Кроме всего, Розенкрейц благоухает. От него исходит какой-то гвоздичный душок.
А длинная плоская физиономия выбрита чисто, наичистейше, до актерской голубизны.
«Только без предвзятости! – приказал себе Николай. – Только без личной антипатии. Ну, хлыщеват этак по-комиссарски, ну, корчит из себя р-революционера… ну, надушен гвоздичкой… Не в этом дело! Не в этом…»
Чихнул.
Прикрыл заслезившиеся от насморка глаза. В красноватом сумраке зажмуренных век медленно проплыли – холодная звездочка – чернота гремящей льдом воды – голый пухлый крылатый божок на голубой эмали…
– Простудился? – с вежливым участием спросил Розенкрейц.
Николай чихнул. Выругался шепотом.
– Вот… – Розенкрейц положил перед Алякринским пачку бумаг. – Вот посмотри, что такое твой землячок. Сплошные хищения, где только случится. Вагон с солью он, разумеется, и не помышлял украсть, для него это слишком грандиозно, но, отцепив его от состава…
– Слушай, – равнодушно, скучно сказал Алякринский. – Покажи-ка ты мне последние приемо-сдаточные акты. На изъятое золото.
Глядел на Розенкрейца краешком глаза, как бы даже и не глядел. Думал: только б не чихнуть! Вспомнил чеховский рассказ о гимназисте, чихающем при объяснении в любви.
– Слушаюсь, – официально сказал Розенкрейц.
И удалился, вышагивая прямо, по одной половице. Но по тому, как растерянно, кося больше обычного, взглянул, как дрогнуло что-то в лице, Николаю сделалось ясно: всё, всё понял Лёвушка.
Эти крохотные часики!
Грубоватый, уже не молодой Богораз как-то брякнул, что женщины (он сказал: бабы) делятся на две категории – матери и проститутки (он сказал:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47