ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

» – опять спрашивает Игин. Ничего; она, говорит, не дура, только только избалована, много о себе думает, первой умницей себя, кажется, считает». – И сейчас же рассуждает: «Но ведь это, говорит, пройдёт; это там, в институте, да дома легко прослыть умницею-то, а в свете, как раз да два щёлкнуть хорошенько по курносому носику-то, так и опустит хохол». Можешь ты себе вообразить моё положение! Но стою, молчу, а он ещё далее разъезжает: «Я, говорит, если бы она мне нравилась, однако, не побоялся бы на ней жениться. Я умею их школить. Им только не надо давать потачки, так они шёлковые станут. Я бы её скоро молчать заставил. Я бы её то, да я бы её то заставил делать» – только и слышно… Ну, ничего. – За ужином я села между Зиной и её мужем и ни с кем посторонним не говорила. И простилась, и вышло все это прекрасно, благополучно. Но уж в передней, стали мы надевать шубы и сапоги, – вдруг возле нас вырастают Игин и адъютант. Народу ужас сколько; ничего не допросишься и не доищешься. Этот болванчик с своими услугами. Приносит шубы и сапоги. Я взяла у него шубу и подаю её своему человеку: «Подержи, говорю, Алексей, пожалуйста», и сама надеваю. «Отчего ж вы мне не позволили иметь эту честь?» – вдруг обращается ко мне эта мразь. «Какую, говорю, честь?» – «Подать вам шубу». Я совершенно холодно отвечала, что лакейские обязанности, по моему мнению, никому не могут доставить особенной чести. – Нет-таки, неймётся! «Зато, говорит, в иных случаях они могут доставить очень большое удовольствие», – и сам осклабляется. Даже жалок он мне тут стал, и я так-таки, совсем без всякой злости, ему буркнула, что это дело вкуса и натуры. А он, вообрази ты себе, верно тут свою теорию насчёт укрощения нравов вспомнил; вдруг принял на себя этакой какой-то смешной, даже вовсе не свойственный ему, серьёзный вид и этаким, знаешь, внушающим тоном и так, что всем слышно, говорит: «Извините, mademoiselle, я вам скажу франшеман , что вы слишком резки». Мне припомнился в эту секунду весь его пошлый разговор и хвастовство. Вся кровь моя бросилась в лицо, и я ему также громко ответила: «Извините меня, monsieur, я тоже скажу вам франшеман, что вы дурак».
И слушательница и рассказчица разом расхохотались.
– Ай-ай-ай! – протянула Гловацкая, качая головой.
– Да, айкай сколько угодно.
– Да как же это ты, Лиза?
– А что же мне было делать? – раздражительно и с гримасой спросила Бахарева.
– Могла бы ты иначе его остановить.
– Так лучше: один приём, и все кончено, и приставать более не будет.
Женни опять покачала головой и спросила:
– Ну, а дальше что же было?
– А дальше дома были обмороки, стенания, крики «опозорила», «осрамила», «обесчестила» и тому подобное. Даже отец закричал и даже…
Лиза вспыхнула и добавила дрожащим голосом:
– Даже – толкнул меня в плечо. Потом я целую ночь проплакала в своей комнате; утром рано оделась и пошла пешком в монастырь посоветоваться с тёткой. Думала упросить тётку взять меня к себе, – там мне все-таки с нею было бы лучше. Но потом опять пришло мне на мысль, что и там сахар, хоть и в другом роде, да и отец, пожалуй, упрётся, не пустит, а тут покачаловский мужик Сергей едет. – Овёс, что ли, провозил. – Я села в сани да вот и приехала сюда. Только чуть не замёрзла дорогой, – даже оттирали в Покачалове. Одета была скверно. Но ничего, – это все пройдёт, а уж зато теперь меня отсюда не возьмут.
– Ты здесь решила жить?
– Решила.
– Одна?
– Да, до лета, пока наши в городе, буду жить одна.
– Что ж это такое, мой милый доктор, значит? – выслав всех вон из комнаты, расспрашивала у Розанова камергерша Мерева.
– А ничего, матушка, ваше превосходительство, не значит, – отвечал Розанов. – Семейное что-нибудь, разумеется, во что и входить-то со стороны, я думаю, нельзя. Пословица говорится: «свои собаки грызутся, а чужие под стол». О здоровье своём не извольте беспокоиться: начнётся изжога – магнезии кусочек скушайте, и пройдёт, а нам туда прикажите теперь прислать бульонцу да кусочек мяса.
– Как же, как же, я уж распорядилась.
– Вот русская-то натура и в аристократке, а все своё берет! Прежде напой и накорми, а тогда и спрашивай.
– Ну, уж ты льстец, ты наговоришь, – весело шутила задобренная камергерша.
Глава двадцать третья.
Из большой тучи маленький гром
Вечером, когда сумрак сливает покрытые снегом поля с небом, по направлению от Мерева к уездному городу ехали двое небольших пошевней. В передних санях сидели Лиза и Гловацкая, а в задних доктор в огромной волчьей шубе и Помада в вытертом котиковом тулупчике, который по милости своего странного фасона назывался «халатиком».
Дорога была очень тяжёлая, снежная, и сверху опять порошил снежок.
– Хорошие девушки, – проговорил Помада, как бы отвечая на свою долгую думу.
– Да, хорошие, – отвечал молчаливый до сих пор доктор.
Можно было полагать, что и его думы бродили по тому же тракту, по которому путались мысли Помады.
– А которая из них, по-твоему, лучше? – спросил шёпотом Помада, обернувшись лицом к воротнику докторской шубы.
– А по-твоему, какая? – спросил, смеясь, доктор.
– Я, брат, не знаю; не могу решить. Я их просто боюсь.
Доктор рассмеялся.
– Ну, которой же ты больше боишься?
– Обеих, братец ты мой, боюсь.
– Ну, а которой больше-то? Все же ты которой-нибудь больше боишься.
– Нет, равно боюсь. Эта просто бедовая; говори с ней, да оглядывайся; а та ещё хуже.
Доктор опять рассмеялся самым весёлым смехом.
– Ну, а в которую ты сильнее влюблён? – спросил он шёпотом.
– Ну-ну! Черт знает что болтаешь! – отвечал
Помада, толкнув доктора локтем, и, подумав, прибавил: – как их полюбить-то?
– Отчего же?
– Да так. Перед этой, как перед грозным ангелом, стоишь, а та такая чистая, что где ты ей человека найдёшь. Как к ней с нашими-то грязными руками прикоснуться.
Доктор задумался.
– Вы это что о нас с Лизой распускаете, Юстин Феликсович? – спрашивала на другой день Гловацкая входящего Помаду.
Это было вечером за чайным столом. Помада покраснел до ушей и уронил свою студенческую фуражку. Все сидевшие за столом рассмеялись. А за столом сидели: Лиза, Гловацкий, Вязмитинов (сделавшийся давно ежедневным гостем Гловацких), доктор и сама Женни, глядевшая из-за самовара на сконфуженного Помаду.
– Оправься, – скомандовал доктор. – Не о чем ином идёт речь, как о твоей боязни пред Лизаветой Егоровной и Евгенией Петровной. Проболтался, сердце моё, – прости.
– Да, да, Юстин Феликсович, чего ж это вы нас боитесь-то?
– Я не говорил.
– А так вы, доктор, и сочинять умеете!
– Помада! и ты, честный гражданин Помада, не говорил? Трус ты, – самообличения в тебе нет.
– Чем же мы такие страшные? – приставала Женни, развеселившаяся сегодня более обыкновенного.
– Чистотой! – решительно ответил Помада.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185