В его-то доме и встретил я этого огромного, грузного, черноволосого, громогласного и бесконечно добродушного авантюриста Ван-Лона. Я подозреваю, что он никому на свете не причинил ни капли зла, кроме тех, кого склонил пить вместе с собою. Потешно вспоминать нашу последнюю встречу, когда он окончательно бросил учительствовать, а я начал потихоньку приобщаться к серьезным литературным занятиям. Ибо при этом свидании, восседая в тщательно обставленном кабинете и окруженный письменными принадлежностями, достойными по меньшей мере Вольтера или Гете, он невозмутимо предложил мне сделать преимущественным содержанием моей работы хвалебные рецензии на его сочинения. Что мне за это предназначалось, я как-то не смог себе четко уяснить; и хотя бы уж по этой причине план не был претворен в жизнь. По-видимому, никого другого мой дородный знакомец так и не сыскал на эту роль, ибо я видел, как с книгами его расправлялись весьма круто; а ныне, думаю, он уже давно там, куда отправились до него почти все его старые друзья, — в рае для пьяниц. Там он найдет в полном составе общество, с которым коротал, бывало, вечерние часы; беднягу Сэма Бау, беднягу Эдмонстона, издателя; беднягу Маккея, ювелира, — все они жертвы ласковой бутылки. Там же, если только Ван-Лом соизволит его признать, он может встретить и третьего из знакомых мне французов — убийцу Шантреля.
Оглядываясь назад — а куда как легко судить задним числом, — я сказал бы, что у Шантреля прямо на лбу было написано, что он преступник; верней же, я сказал бы так, не случись мне встретить другого человека, который внешне походил на него как две капли воды, а в действительности по всему, что мне о нем привелось узнать, был образцом доброты и благопристойности. Мне почему-то удивительно везет на черноволосых и смуглых людей: у Шантреля волосы были как вороново крыло, глаза — как угли и изжелта-смуглая грубая кожа. Недобрая душа, дурной, резкий нрав, неуемная злобная раздражительность читались в каждой складке его лица, сквозили во всяком его движении. В эту пору он бывал счастлив, только когда пьян; но даже тут в веселье его было что-то неприятное, что-то лихорадочное и дикое; нечто подобное, помнится, играл герр Формс в первом акте «Волшебного стрелка». Знать бы мне, какая на то была серьезная причина! Он покинул Францию из-за убийства; он покинул Англию из-за убийства; и даже, пока он жил в Эдинбурге, не один человек — как мне оказал прокурор, их было четыре или пять — пал жертвой его интимных ужинов и излюбленного хозяином блюда: гренков с сыром, начиненным опиумом. Но даже ценою стольких жизней он только чудом сводил концы с концами; каждый день неизбежно толкал его все ближе к тому последнему, неверно рассчитанному преступлению, которому назначено было привести его на виселицу. Я кое-что замечал: и ухищрения, на которые он вынужден был пускаться, и безумные надежды, которые его подхлестывали; замечал при этом и какие-то проявления его поистине незаурядных способностей. Однажды вечером он встретился со мной на улице; спросил, не видал ли я, как Ван-Лон перевел Мольера, и когда я ответил, что видал, и признался, что не нахожу в этой работе никаких достоинств, глаза его вспыхнули надеждой, он затащил меня в какую-то пивную и, попросив выбрать любой хорошо мне знакомый отрывок из Мольера, вызвался тут же без подлинника перевести лучше, чем у Ван-Лона. Я принял вызов; и он, насколько я в состоянии был судить, прекрасно исполнил то, что посулил. Но, разумеется, я был, как и он, без книги и сказал, что окончательное суждение мне так составить трудно и, прежде чем замолвить за него слово перед издателем, как он того желал, я должен получить от него письменный экземпляр перевода. На том, однако, дело и кончилось; искра надежды, по-видимому, угасла; он избрал более «простой» план действий: убивать людей. И в следующий раз я увидел переводчика Мольера, уже когда он, неузнаваемо и мучительно меняясь в лице, слушал свидетельские показания на процессе, где его судили за убийство. Я не думаю, что убийство может быть хорошей профессией; Шантрель был так богато одарен, что преуспел бы в любом деле, как честном, так и бесчестном; и хоть нельзя не признать, что он какое-то время преуспевал в жутком ремесле, им избранном, оно даже не обеспечило ему хотя бы мало-мальски сносного существования и, судя по выражению его лица, мало способствовало его душевному покою.
Я не намерен рассказывать о всех знаменитостях, которых встречал. Я, сколько возможно, буду говорить только о том, что касается литературы — моего ремесла и главной моей радости в жизни. А потому я сейчас прямо перейду к одной очень для меня счастливой поездке в Англию летом 1873 года. Я был тогда, как и всегда, впрочем, полон решимости посвятить свою жизнь литературным занятиям. Я был необыкновенно начитан и внимательно следил за самыми свежими веяниями и настроениями того времени. Моим учебником, или, пожалуй, вернее сказать, моим печатным органом, был «Фортнайтли Ревю», где я с удовольствием знакомился с близкими моим собственным взглядами в поразительно удачном, как мне представляется и по сей день, изложении, наслаждаясь зрелым мастерством Джона Морли и его сотрудников. Примерно в то же время «Ревю» стал отводить несколько страниц мелким шрифтом критическим заметкам, подписанным именем «Сидней Колвин», принятым мною за удачный псевдоним; стиль их казался мне тогда чуть ли не пределом совершенства, хотя сегодня, верно, мы с Колвином оба сочли бы его пределом вычурности. В Англию же я поехал погостить в сельском пасторском доме у моей кузины и ее мужа, милейшего Черчиля Бабингтона. Я знал, что меня ждет: крокет, пасторские жены, церковные празднества; но что я встречусь там с живым Колвином из «Фортнайтли Ревю» — это выходило за рамки самых дерзновенных моих мечтаний.
А между тем именно так и случилось. Мало того, он уже был обо мне наслышан от одной дамы, чьим великодушным пристрастием — пожалуй, можно бы даже сказать, чьею слабостью — было открывать молодые таланты. Немножко доброго расположения, немножко дружеского участия, и талант обнаружится с легкостью. Обнаружила — или придумала — его миссис Ситуэлл и во мне и об этом открытии или измышлении объявила Колвину. Так и получилось, что когда я ехал на станцию Кокфилд в чрезвычайном возбуждении от предстоящей встречи с одним из моих героев, герой этот был уже подготовлен к тому, чтобы подарить меня своим благосклонным вниманием. Такие предваряющие шаги в жизни значат очень много. Не знаю, почувствовал бы ко мне Колвин естественное расположение, — не думаю; сомнительно также, чтоб и меня к нему потянуло. А тут я уже был готовый почитатель, он — готовый покровитель;
1 2 3 4 5 6 7
Оглядываясь назад — а куда как легко судить задним числом, — я сказал бы, что у Шантреля прямо на лбу было написано, что он преступник; верней же, я сказал бы так, не случись мне встретить другого человека, который внешне походил на него как две капли воды, а в действительности по всему, что мне о нем привелось узнать, был образцом доброты и благопристойности. Мне почему-то удивительно везет на черноволосых и смуглых людей: у Шантреля волосы были как вороново крыло, глаза — как угли и изжелта-смуглая грубая кожа. Недобрая душа, дурной, резкий нрав, неуемная злобная раздражительность читались в каждой складке его лица, сквозили во всяком его движении. В эту пору он бывал счастлив, только когда пьян; но даже тут в веселье его было что-то неприятное, что-то лихорадочное и дикое; нечто подобное, помнится, играл герр Формс в первом акте «Волшебного стрелка». Знать бы мне, какая на то была серьезная причина! Он покинул Францию из-за убийства; он покинул Англию из-за убийства; и даже, пока он жил в Эдинбурге, не один человек — как мне оказал прокурор, их было четыре или пять — пал жертвой его интимных ужинов и излюбленного хозяином блюда: гренков с сыром, начиненным опиумом. Но даже ценою стольких жизней он только чудом сводил концы с концами; каждый день неизбежно толкал его все ближе к тому последнему, неверно рассчитанному преступлению, которому назначено было привести его на виселицу. Я кое-что замечал: и ухищрения, на которые он вынужден был пускаться, и безумные надежды, которые его подхлестывали; замечал при этом и какие-то проявления его поистине незаурядных способностей. Однажды вечером он встретился со мной на улице; спросил, не видал ли я, как Ван-Лон перевел Мольера, и когда я ответил, что видал, и признался, что не нахожу в этой работе никаких достоинств, глаза его вспыхнули надеждой, он затащил меня в какую-то пивную и, попросив выбрать любой хорошо мне знакомый отрывок из Мольера, вызвался тут же без подлинника перевести лучше, чем у Ван-Лона. Я принял вызов; и он, насколько я в состоянии был судить, прекрасно исполнил то, что посулил. Но, разумеется, я был, как и он, без книги и сказал, что окончательное суждение мне так составить трудно и, прежде чем замолвить за него слово перед издателем, как он того желал, я должен получить от него письменный экземпляр перевода. На том, однако, дело и кончилось; искра надежды, по-видимому, угасла; он избрал более «простой» план действий: убивать людей. И в следующий раз я увидел переводчика Мольера, уже когда он, неузнаваемо и мучительно меняясь в лице, слушал свидетельские показания на процессе, где его судили за убийство. Я не думаю, что убийство может быть хорошей профессией; Шантрель был так богато одарен, что преуспел бы в любом деле, как честном, так и бесчестном; и хоть нельзя не признать, что он какое-то время преуспевал в жутком ремесле, им избранном, оно даже не обеспечило ему хотя бы мало-мальски сносного существования и, судя по выражению его лица, мало способствовало его душевному покою.
Я не намерен рассказывать о всех знаменитостях, которых встречал. Я, сколько возможно, буду говорить только о том, что касается литературы — моего ремесла и главной моей радости в жизни. А потому я сейчас прямо перейду к одной очень для меня счастливой поездке в Англию летом 1873 года. Я был тогда, как и всегда, впрочем, полон решимости посвятить свою жизнь литературным занятиям. Я был необыкновенно начитан и внимательно следил за самыми свежими веяниями и настроениями того времени. Моим учебником, или, пожалуй, вернее сказать, моим печатным органом, был «Фортнайтли Ревю», где я с удовольствием знакомился с близкими моим собственным взглядами в поразительно удачном, как мне представляется и по сей день, изложении, наслаждаясь зрелым мастерством Джона Морли и его сотрудников. Примерно в то же время «Ревю» стал отводить несколько страниц мелким шрифтом критическим заметкам, подписанным именем «Сидней Колвин», принятым мною за удачный псевдоним; стиль их казался мне тогда чуть ли не пределом совершенства, хотя сегодня, верно, мы с Колвином оба сочли бы его пределом вычурности. В Англию же я поехал погостить в сельском пасторском доме у моей кузины и ее мужа, милейшего Черчиля Бабингтона. Я знал, что меня ждет: крокет, пасторские жены, церковные празднества; но что я встречусь там с живым Колвином из «Фортнайтли Ревю» — это выходило за рамки самых дерзновенных моих мечтаний.
А между тем именно так и случилось. Мало того, он уже был обо мне наслышан от одной дамы, чьим великодушным пристрастием — пожалуй, можно бы даже сказать, чьею слабостью — было открывать молодые таланты. Немножко доброго расположения, немножко дружеского участия, и талант обнаружится с легкостью. Обнаружила — или придумала — его миссис Ситуэлл и во мне и об этом открытии или измышлении объявила Колвину. Так и получилось, что когда я ехал на станцию Кокфилд в чрезвычайном возбуждении от предстоящей встречи с одним из моих героев, герой этот был уже подготовлен к тому, чтобы подарить меня своим благосклонным вниманием. Такие предваряющие шаги в жизни значат очень много. Не знаю, почувствовал бы ко мне Колвин естественное расположение, — не думаю; сомнительно также, чтоб и меня к нему потянуло. А тут я уже был готовый почитатель, он — готовый покровитель;
1 2 3 4 5 6 7