ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

 


Во всем этом не было ничего особенно интересного, а сильного движения я и вовсе не заметил.
Приближаясь к Одессе-Товарной, я увидел все чаще и чаще попадающиеся склады овса и сена, а потом я увидел склад с длинной живописной вывеской, целой картиной, где были разными красками написаны зимний лес, симметричные ели с черными стволами, покрытые белым снегом, а в лесу по дороге во весь дух мчится тройка борзых лошадей, запряженная в треугольные розвальни, нагруженные какими-то странными угольно-бурыми шестигранниками, из которых один выпал из несущихся дровней и отчетливо чернел на взбитом бело-голубом снегу дороги.
На облучке нарисованных дровней сидел ямщик в красном кушаке, изо всей мочи стегавший свою тройку, а на фоне густого, как синька, ясного неба, среди елей было написано печатными, газетными буквами:
«Торговля углем и брикетами».
…ага, значит, эти бурые шестигранники есть не что иное, как брикеты. Но что такое брикеты? На мой вопрос папа объяснил, что брикеты — это топливо; они прессуются из угольной и торфяной пыли, а затем продаются в виде шестигранников. Не знаю почему, но мое воображение сильно затронул зимний пейзаж с черным брикетом, лежащим на белом снегу.
Покупка дров не представила особенного интереса, и всю обратную дорогу, которую мы совершили все на том же извозчике, но только очень нудно и медленно, сопровождая возы с купленными дубовыми дровами, я все время думал о брикетах, которые так красиво прессуют из каменноугольной и торфяной пыли в виде шестигранников. Для меня существование такого рода топлива было ново. Самое же главное заключалось в том, что я уже когда-то слышал слово «брикет», но где, когда, при каких обстоятельствах — никак не мог припомнить. Несомненно, я уже когда-то испытал чувство, похожее на удивление, при виде этого красивого странного предмета — черного шестигранника. Его цвет и форма уже когда-то запечатлелись в моем восприимчивом детском мозгу. Я это наверное знал.
…но где, когда, при каких обстоятельствах?…
Когда возы с дровами въехали во двор, и дрова со звонким, сухим стуком посыпались возле сарая, и в очень холодном, почти зимнем воздухе запахло их ядреным кисловатым запахом, и они запрыгали друг по другу, покрытые красивыми серебристыми лишаями, как бы предсказывающими близкую зиму и полет легких снежинок из темных декабрьских туч, меня осенило.
Брикеты были связаны каким-то образом с покойным папиным братом Мишей, дядей Мишей, человеком странной судьбы; он окончил физико-математический факультет Новороссийского университета по математическому отделению с золотой медалью, защитив диссертацию — вычисление орбиты кометы не помню какого-то года, — но при университете не остался, а по непонятным соображениям пошел на военную службу в артиллерийскую бригаду, расквартированную в городе Николаеве. Кажется, у него была идея нести в темную, затхлую военную среду свет знания и пробудить в захолустном офицерстве чувства добрые, чуть ли даже не какие-то революционные идеи.
Может, это были очень далекие отзвуки декабристского движения на юге России, в так называемой тогда Новороссии. Впрочем, не уверен.
Все это кончилось тем, что дядя Миша, желая спасти падшее создание, что было вполне в духе того времени, женился на малограмотной николаевской девице, вышел из военной службы, заболел неизлечимой душевной болезнью, бросил жену и в одном сюртуке, с узелком в руке появился в нашем доме, когда мне было всего года три и еще была жива мама.
Прекрасно помню, как дядю Мишу положили в городскую больницу и мы с мамой и папой ходили его навещать в громадную, унылую, многолюдную палату, где он лежал под серым больничным одеялом, от которого пахло карболкой, и я видел, как вошел неряшливый служитель в солдатских сапогах и поставил перед дядей Мишей на табурет жестяную тарелку, на которой лежали две плоские рисовые котлеты, политые черносливовым соусом, и как дядя Миша испачкал себе бороду этим соусом и вдруг заплакал, а потом стал целовать мамины руки и просить прощения за то, что причиняет столько беспокойства.
Убежав из больницы в одном больничном халате и бязевом исподнем белье, неожиданно он явился к нам и, рыдая, попросился жить с нами. Ему устроили постель в гостиной, между фикусом и пианино, в том пространстве, где обычно на рождество ставили елку, и он — худой как скелет, пергаментно-желтый, с поредевшими усами, — тяжело дыша, смотрел на маму достоевскими глазами, полными муки и благодарности, и снова целовал ей руку, пачкая ее яичным желтком, а мама, еле сдерживая слезы, приветливо ему улыбалась своими слегка раскосыми глазами, говоря, что скоро он выздоровеет, все будет прекрасно, и под звуки ее нежного голоса он вдруг засыпал или впадал в беспамятство и начинал храпеть на всю квартиру, и этот сухой, утробный храп приводил меня в ужас, и я прятался за маму, изо всех сил держась ручонками за ее юбку.
Иногда дяде Мише делалось лучше, лежа в постели, — он читал или заводил со мной игру, состоящую в том, что я должен был пробежать близко мимо него, а он должен был меня поймать, тогда он пытался приподняться и протягивал ко мне костлявые руки; иногда ему удавалось меня поймать, и он начинал меня щекотать, и я готов был умереть от этой холодной щекотки умирающего сумасшедшего, от взгляда его неестественно расширенных зрачков глубоко запавших, уже наполовину мертвых глаз, от его веселого, громкого хохота, леденящего мне душу.
Я вырывался из его цепких рук, и убегал в столовую, и прятался за бабушкиной ширмой.
Иногда у дяди Миши начинался припадок буйного помешательства, и папа с трудом привязывал его полотенцем к кровати.
Пришлось взять сиделку. На ее руках однажды ночью дядя Миша с предсмертным хрипом и скончался, и я увидел его только утром, умытого, причесанного, в крахмальной сорочке и в черном сюртуке, с костлявыми бесцветными руками, сжимавшими высоко на груди образок, с хрящеватым носом и выпукло закрытыми глазами, и лицо его было прекрасно, как у великомученика.
Помню дядю Мишу в гробу, полную гостиную друзей, знакомых и родственников, лиловые бархатные камилавки и сизые траурные ризы духовенства, панихиду, облака ладана, хор семинарских певчих, и потом все это рассеялось, улетучилось, гостиная стала прежней пустынной гостиной с фикусом, пианино, бархатными креслами, но уже без дяди Миши, без его кровати, без гроба, который я видел тогда впервые в жизни.
Через некоторое время приехала из Николаева жена дяди Миши — «эта женщина», — но в комнаты она не вошла, смирно сидела на кухне, заплаканная, в деревенском платке на голове, и, морща губы, пила чай из блюдечка, держа его на трех пальцах руки с киевским печатным колечком.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149