Убедил себя, что нагадить он хотел перед смертью, укусить побольней напоследок – разве не ясно?
Глава восьмая
Родные стены
Спустя неделю после смерти оборотня остатки отряда подходили к Кедрину. Штабс-капитан Перышкин на своей Звездочке ехал впереди, за ним следовал Зайченко с импровизированным штандартом – прикрепленной к древку деревянной рамой. Она была обтянута кожей вервольфа, которая из-за множества пулевых отверстий походила на решето.
Фельдфебель сам содрал с оборотня шкуру. Я был против глумления над трупом, но на сей раз к моему мнению не прислушались: уж больно перетрусили за время похода и воякам надо было избавиться от своего страха.
Мы с инспектором замыкали колонну. Господин Бобров приободрился и временами даже что-то насвистывал. На меня он отчего-то старался не смотреть, избегал разговоров, и в конце концов я потерял терпение. Необходимо было выяснить, в чем дело.
Решившись, я чуть пришпорил лошадь. Я сроднился с Пчелкой за эти долгие недели и даже перестал замечать едкий запах конского пота, который уже давным-давно насквозь пропитал и меня самого.
Преодолев разделяющие нас три метра, я коснулся инспекторского плеча. Он вздрогнул, повернул голову, молча вопрошая: что случилось?
– Поговорить надо, Сергей Михайлович.
– Валяй! – в несвойственной ему манере ответил Бобров.
– Что вы бегаете от меня как от чумы? Или на меня противно смотреть?
– Резонный вопрос, – помолчав, ответил инспектор. – Нет, ты тут ни при чем. Это я сам себе противен. Такие дела, голубчик…
– В чем же вы замарались?
– Хм. Хр. – Бобров как-то весь перекосился, а потом вздохнул глубоко, вобрал в себя побольше воздуха и заговорил тихо и тускло: – Использовал я тебя. И подставить должен непременно. Имею такой приказ. Сначала ты убьешь оборотня – желательно не сразу, чтоб помытарить отряд и потерять побольше людей. А затем я обвиню тебя в их гибели. Да и гробить специально никого не пришлось – все само собою вышло…
Я не пришел в бешенство и даже не разозлился, потому что сил не осталось. Противно мне стало – только и всего.
– Так что же вам мешает довести дело до конца?
Он молчал, все ниже клонясь головой к холке коня. «Уж не помер ли часом?» – испугался я и закричал:
– Сергей Михайлович! Вы меня слышите?!
– Не кричи, не глухой, – раздался его спокойный голос. – Думать мешаешь над ответом. Совесть вроде давно отмерла. Чести откуда взяться – не дворянского ведь сословия. Привязался к тебе, наверное…
– И что теперь с вами будет?
– Ушлют куда-нибудь в Шишковец, а может, наоборот, наградят и – с повышением – задвинут в Каменск. Кто ж их разберет?
Пустые дачи с заколоченными или распахнутыми настежь дверями; оставленные на полях подгнившие кочаны капусты; компостные кучи. Голые кривые стволы яблонь, переплетенные прутья малинника. Эта печальная картина нас не пугала. На дальних подступах к Кедрину мы столкнулись с конным патрулем и уже знали, что город не вымер.
Кедрин был словно в осаде, но жители его никуда не делись, все были там, в пределах городской черты. Туда же вывезли и селян из трех ближайших волостей, набив в заводские бараки как сельдей в бочки; многих подселили к горожанам в дома и квартиры. Возможностей организовать лагеря беженцев в городе не было – ни свободного места, ни палаток. Да и холод по ночам собачий.
В Кедрин согнали и домашнюю скотину. Она непременно сдохла бы с голоду, и «отцы города» приняли мудрое решение – резать. Убили тем самый двух зайцев: и горожан с беженцами будет чем кормить первое время (продовольствие ведь доставляют только аэропланами), и добро не пропадет. А потом крестьянам обязательно заплатят. Бумажными, само собой, – не золотом же… И чем выше будет в стране инфляция, тем городу лучше.
Наше возвращение в Кедрин вряд ли можно было назвать триумфальным. На санитарном кордоне отряд встретили автоматчики, одетые в оранжевые костюмы химзащиты. Действовали они столь решительно, что мне даже показалось: вот-вот пустят нас в расход, чтоб не возиться с такой заразой. На самом деле за время осадного положения карантинщики насмотрелись всякого, а человечьим сердцам свойственно быстро ожесточаться. Но убивать нас они вовсе не собирались.
Из-за карантина по черной сибирке нас продержали в «отстойнике» тридцать один день. Эта гнусная болезнь, которая трижды за столетие вылезает из солончаковых пустынь Северной Парфии и лишь по недоразумению получила название нашей страны, в былые времена выкашивала каждого третьего. От нее распухают в поросячьи рыла и чернеют лица, а потом сгнившие куски плоти начинают отваливаться, обнажая кость. Но человек до самого конца чувствует лишь слабое недомогание и со слезами восторга вдыхает удивительный, сладостный аромат собственного тления.
В «отстойнике» нас переодели в дурацкие белые балахоны – дань старинному обычаю, расселили в два барака (офицеры и унтеры отдельно, рядовые отдельно), так что нас оказалось четверо, включая Зайченко. Штандарт у него, понятное дело, отобрали и вместе с нашим обмундированием, амуницией и оружием сожгли в огромном костре.
Хорошо хоть родным сообщили, что мы живы и здоровы. Потом раз в неделю нам приносили письма из дому. От нас же записки не брали. По идее могли бы установить в бараке телефон, да вот не стали – не уважили. Знать, не достойны.
Кормили нас скудно, но, судя по всему, теми же продуктами, что ели сами. Каша, пустые щи, морковный чай, снова каша. Делать было совершенно нечего, и, если бы охрана не смилостивилась и не выдала нам колоду карт, мы, наверное, чокнулись бы от тоски и печали.
Играли в основном в преферанс и бридж. Зайченко пришлось на ходу осваивать правила, но голова у него варила отлично, насобачился – еще как. Играли на грядущие премии за уничтожение вервольфа. Обещано городским головой было ни много ни мало по тысяче червонцев офицерам и по пятьсот – рядовым.
Компания картежников подобралась славная: штабс-капитан оказался матерым окопным – вернее, блиндажным – игроком; инспектор, как выяснилось, в течение двадцати лет один вечер в неделю обязательно проводил за ломберным столом; у меня была профессиональная память, логический ум и инстинкт охотника; ну а фельдфебель все схватывал на лету – таких на фук не возьмешь. Так что рубка шла славная, и никому никого раздеть не удалось.
Наконец двери «отстойника» открылись.
– Живой, сынок… – были первые слова отца, ожидавшего меня у дверей префектуры.
Мне он неожиданно показался обессиленным, постаревшим. Вроде бы и седины на висках прибавилось, и волосы на макушке поредели.
– Вот ты и стал взрослым, сынок, – прижав меня к груди, пробормотал отец. – С боевым крещением тебя.
На миг я снова почувствовал себя маленьким мальчиком, которого несет на руках любимый папа, – беспомощным и абсолютно счастливым.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126
Глава восьмая
Родные стены
Спустя неделю после смерти оборотня остатки отряда подходили к Кедрину. Штабс-капитан Перышкин на своей Звездочке ехал впереди, за ним следовал Зайченко с импровизированным штандартом – прикрепленной к древку деревянной рамой. Она была обтянута кожей вервольфа, которая из-за множества пулевых отверстий походила на решето.
Фельдфебель сам содрал с оборотня шкуру. Я был против глумления над трупом, но на сей раз к моему мнению не прислушались: уж больно перетрусили за время похода и воякам надо было избавиться от своего страха.
Мы с инспектором замыкали колонну. Господин Бобров приободрился и временами даже что-то насвистывал. На меня он отчего-то старался не смотреть, избегал разговоров, и в конце концов я потерял терпение. Необходимо было выяснить, в чем дело.
Решившись, я чуть пришпорил лошадь. Я сроднился с Пчелкой за эти долгие недели и даже перестал замечать едкий запах конского пота, который уже давным-давно насквозь пропитал и меня самого.
Преодолев разделяющие нас три метра, я коснулся инспекторского плеча. Он вздрогнул, повернул голову, молча вопрошая: что случилось?
– Поговорить надо, Сергей Михайлович.
– Валяй! – в несвойственной ему манере ответил Бобров.
– Что вы бегаете от меня как от чумы? Или на меня противно смотреть?
– Резонный вопрос, – помолчав, ответил инспектор. – Нет, ты тут ни при чем. Это я сам себе противен. Такие дела, голубчик…
– В чем же вы замарались?
– Хм. Хр. – Бобров как-то весь перекосился, а потом вздохнул глубоко, вобрал в себя побольше воздуха и заговорил тихо и тускло: – Использовал я тебя. И подставить должен непременно. Имею такой приказ. Сначала ты убьешь оборотня – желательно не сразу, чтоб помытарить отряд и потерять побольше людей. А затем я обвиню тебя в их гибели. Да и гробить специально никого не пришлось – все само собою вышло…
Я не пришел в бешенство и даже не разозлился, потому что сил не осталось. Противно мне стало – только и всего.
– Так что же вам мешает довести дело до конца?
Он молчал, все ниже клонясь головой к холке коня. «Уж не помер ли часом?» – испугался я и закричал:
– Сергей Михайлович! Вы меня слышите?!
– Не кричи, не глухой, – раздался его спокойный голос. – Думать мешаешь над ответом. Совесть вроде давно отмерла. Чести откуда взяться – не дворянского ведь сословия. Привязался к тебе, наверное…
– И что теперь с вами будет?
– Ушлют куда-нибудь в Шишковец, а может, наоборот, наградят и – с повышением – задвинут в Каменск. Кто ж их разберет?
Пустые дачи с заколоченными или распахнутыми настежь дверями; оставленные на полях подгнившие кочаны капусты; компостные кучи. Голые кривые стволы яблонь, переплетенные прутья малинника. Эта печальная картина нас не пугала. На дальних подступах к Кедрину мы столкнулись с конным патрулем и уже знали, что город не вымер.
Кедрин был словно в осаде, но жители его никуда не делись, все были там, в пределах городской черты. Туда же вывезли и селян из трех ближайших волостей, набив в заводские бараки как сельдей в бочки; многих подселили к горожанам в дома и квартиры. Возможностей организовать лагеря беженцев в городе не было – ни свободного места, ни палаток. Да и холод по ночам собачий.
В Кедрин согнали и домашнюю скотину. Она непременно сдохла бы с голоду, и «отцы города» приняли мудрое решение – резать. Убили тем самый двух зайцев: и горожан с беженцами будет чем кормить первое время (продовольствие ведь доставляют только аэропланами), и добро не пропадет. А потом крестьянам обязательно заплатят. Бумажными, само собой, – не золотом же… И чем выше будет в стране инфляция, тем городу лучше.
Наше возвращение в Кедрин вряд ли можно было назвать триумфальным. На санитарном кордоне отряд встретили автоматчики, одетые в оранжевые костюмы химзащиты. Действовали они столь решительно, что мне даже показалось: вот-вот пустят нас в расход, чтоб не возиться с такой заразой. На самом деле за время осадного положения карантинщики насмотрелись всякого, а человечьим сердцам свойственно быстро ожесточаться. Но убивать нас они вовсе не собирались.
Из-за карантина по черной сибирке нас продержали в «отстойнике» тридцать один день. Эта гнусная болезнь, которая трижды за столетие вылезает из солончаковых пустынь Северной Парфии и лишь по недоразумению получила название нашей страны, в былые времена выкашивала каждого третьего. От нее распухают в поросячьи рыла и чернеют лица, а потом сгнившие куски плоти начинают отваливаться, обнажая кость. Но человек до самого конца чувствует лишь слабое недомогание и со слезами восторга вдыхает удивительный, сладостный аромат собственного тления.
В «отстойнике» нас переодели в дурацкие белые балахоны – дань старинному обычаю, расселили в два барака (офицеры и унтеры отдельно, рядовые отдельно), так что нас оказалось четверо, включая Зайченко. Штандарт у него, понятное дело, отобрали и вместе с нашим обмундированием, амуницией и оружием сожгли в огромном костре.
Хорошо хоть родным сообщили, что мы живы и здоровы. Потом раз в неделю нам приносили письма из дому. От нас же записки не брали. По идее могли бы установить в бараке телефон, да вот не стали – не уважили. Знать, не достойны.
Кормили нас скудно, но, судя по всему, теми же продуктами, что ели сами. Каша, пустые щи, морковный чай, снова каша. Делать было совершенно нечего, и, если бы охрана не смилостивилась и не выдала нам колоду карт, мы, наверное, чокнулись бы от тоски и печали.
Играли в основном в преферанс и бридж. Зайченко пришлось на ходу осваивать правила, но голова у него варила отлично, насобачился – еще как. Играли на грядущие премии за уничтожение вервольфа. Обещано городским головой было ни много ни мало по тысяче червонцев офицерам и по пятьсот – рядовым.
Компания картежников подобралась славная: штабс-капитан оказался матерым окопным – вернее, блиндажным – игроком; инспектор, как выяснилось, в течение двадцати лет один вечер в неделю обязательно проводил за ломберным столом; у меня была профессиональная память, логический ум и инстинкт охотника; ну а фельдфебель все схватывал на лету – таких на фук не возьмешь. Так что рубка шла славная, и никому никого раздеть не удалось.
Наконец двери «отстойника» открылись.
– Живой, сынок… – были первые слова отца, ожидавшего меня у дверей префектуры.
Мне он неожиданно показался обессиленным, постаревшим. Вроде бы и седины на висках прибавилось, и волосы на макушке поредели.
– Вот ты и стал взрослым, сынок, – прижав меня к груди, пробормотал отец. – С боевым крещением тебя.
На миг я снова почувствовал себя маленьким мальчиком, которого несет на руках любимый папа, – беспомощным и абсолютно счастливым.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126