К сожалению, деньги, как и слава, приходят к человеку слишком поздно, когда все радости бытия, которые дают деньги, становятся лишь прошлым… Лишь воспоминанием. Как они нужны мне были когда-то, лет сорок назад! Как нужны!.. Был бедным и к тому же без ума влюбленным в какие-то русые косички студентом. Теперь даже не помню, какой цвет глаз был у этих косичек. А она была подругой Веры. И Вера была тогда красавицей. И вдруг это письмо…
Никита увидел, как письмо, вынутое Грековым из-под бумаг, замелькало в его пальцах, он рассматривал, теребил его, точно не знал, что с ним делать. Потом, затоптавшись, наклонился к открытому сейфу, положил туда конверт и никак не мог закрыть замок, поворачивал ключик вправо и влево, нелепо оттопыривая локти; белые, по-стариковски аккуратно выбритые щеки его дрожали.
— Идите, идите, я умоляю… я все сделаю, я все, что смогу, сделаю, — заговорил Греков и, весь сразу обмякший, дошел до стола, упал обессиленно в кресло, закрыв глаза, жалко закивал Никите. — Мы еще поговорим. Мы еще, конечно, поговорим. Простите, я устал. Я чрезвычайно устал сегодня.
Никита неуверенно поднялся и, зажимая в потных пальцах сигарету, которую все время разговора мял в кармане, пошел к двери. В дверях он задержался, запутался в портьере, обдавшей его сухим горьким запахом.
Он отдернул портьеру и вышел.
2
В полутемном коридоре Никита вытер пот со лба и закурил размятую сигарету. Ни шороха шагов, ни покашливания не было слышно из кабинета; ни одного отчетливого звука не доходило до него из других комнат этой огромной, как пустыня, квартиры. Только за стенами отдаленно катился сложный шум улицы.
«Что же это? — подумал Никита. — Значит, Георгий Лаврентьевич — мой родной дядя?»
Никогда раньше мать не говорила ему об этом, никогда она не получала ни от кого писем (он не видел их) и никогда на его памяти не общалась ни с кем из своих родственников. И Никита опять вспомнил день приезда, многозначительные, что-то понимающие взгляды незнакомых ему, но, видимо, когда-то давно встречавшихся с матерью и потом забывших ее людей, которых вчера за ужином представила Ольга Сергеевна, и весь этот непоследовательный, раздерганный разговор с профессором Грековым — и вдруг почувствовал стыд от этого своего нового, унизительного положения объявившегося в Москве родственника. Он вспоминал фразу: «Вера просила», — но он сам в кабинете у Грекова не нашелся толком возразить, зачем-то стал невразумительно объяснять причины жилищного уплотнения, хотя и совсем не намерен был говорить о деньгах.
«Как же это? Неужели получилось так, что я искал из письма матери какой-то выгоды?» — подумал Никита с отвращением к себе, и испарина выступила на лбу, и тесная, надетая утром ковбойка неприятно и жестко сдавила под мышками. Он стоял в нерешительности и, точно сжатый душной тишиной квартиры, видел, как в конце коридора, в проеме двери солнечно, ярко, пусто блестел паркет. Там была столовая, где вчера вместе с молчаливыми гостями сидел и он.
Его комната была в той стороне квартиры.
И сейчас, чтобы попасть в дальнюю комнату, ему нужно было пройти через эту просторную столовую, мимо других комнат, но он опасался встретить там Ольгу Сергеевну с ее участием, с ее ласково-скорбным взглядом, он не знал, что сказать ой.
«Только бы они не чувствовали, что чем-то обязаны мне после смерти матери, — подумал Никита. — Только бы не это!»
Он подождал немного и быстро пошел по коридору.
Все окна столовой, светлой и горячей, были распахнуты в сверкание полуденного солнца, в оглушительно радостное, летнее чириканье воробьев, возбужденно трещавших крыльями где-то под карнизами, и этот базарный воробьиный крик звенел не за окнами, а в самой столовой, длинной и пустой, как ресторанный зал по утрам. Никита прищурился от белизны солнца, и сейчас же рвущийся, как при настройке приемника, свист, потрескивание, короткие строчки музыки вплелись в воробьиный гомон. Боковая дверь в столовую распахнулась, звуки музыки хлынули оттуда и оглушили хаосом, свистом разрядов.
— Привет, родственник! — услышал он обрадованный голос. — Хинди, руси, бхай, бхай!
На пороге стоял высокий парень с забинтованной шеей и в спортивных кедах, узкое лицо загорело, белокурые волосы очень коротко подстрижены ежиком, яркие глаза насмешливо и смело оглядывали Никиту. Парень этот наугад крутил настройку транзистора. Транзистор свистел, гремел музыкой, скользили нерусские голоса, взрывы смеха, кто-то речитативом выкрикивал под всплески аплодисментов мелодию шейка. Не выключая приемника, парень дурашливо-церемонно поклонился.
— Я вас горячо, родственничек! Не успел представиться: был на дачах, — сказал он сиплым, ангинным голосом, подмигивая Никите. — Заходи ко мне. Садись. Будем, что ли, знакомиться. Валерий. Сын уже известного тебе Георгия Лаврентьевича. А ты — Никита?
— Да, не ошибся.
— Виноват! — ворочая забинтованной шеей, воскликнул парень, с любопытством разглядывая яркими глазами Никиту. — Даю сразу задний ход: по рассказам родительницы, вообразил тебя тютей! Накладка! Ты похож на юного медведя с флибустьерского брига, пожалуй! Ну, ладно, обмен нотами, мир, давай лапу!
Он, улыбаясь, крепко стиснул неохотно протянутую руку Никиты и бесцеремонно втянул его, шагнувшего неуклюже через порог, в маленькую комнату, блещущую, жаркую от натертого паркета, от сплошных, во всю стену, стекол книжных полок. Здесь было тесно от широкой тахты, покрытой полосатым пледом, где грудой валялись магнитофонные кассеты, от низких кресел возле красного журнального столика, на котором стоял раскрытый магнитофон, и было пестро, светло, даже ослепительно от многочисленных цветных репродукций в простенках, от большого зеркала, вделанного в дверь, от множества стеклянных пепельниц, предупредительно расставленных повсюду. И тут не веяло запахом теплой пыли, сухим ветерком запустения, как в комнате, где поселили Никиту, — все было протерто, вычищено, все пахло уютной чистотой.
— Садись, что ли. А, к черту эту хламидомонаду! — весело сказал Валерий и, подтолкнув Никиту к креслу, бросил невыключенный транзистор на тахту среди магнитофонных кассет. — Туповато и дико настраивается. Трещит, как обалдевший жених на свадьбе. Наивно думал, что приобрел модернягу, а бессовестно всучили в комиссионке дубину времен Киевской Руси. Не транзистор, а летопись. Располагайся, покурим. У тебя какие?
— «Памир».
— Самые дешевые? Ясно. Это что, широкий демократизм? Это тоже модно. Предлагаю «Новость», — выщелкивая из пачки сигарету, просипел простуженным горлом Валерий.
Он стоял перед креслом Никиты, был мускулист, худощав, дешевые брюки обтягивали «дудочками» длинные прямые ноги, цветная рубашка навыпуск, на тыльной стороне запястья поблескивали на широком ремешке плоские часы — весь поджарый, гибкий, похожий на баскетболиста.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44
Никита увидел, как письмо, вынутое Грековым из-под бумаг, замелькало в его пальцах, он рассматривал, теребил его, точно не знал, что с ним делать. Потом, затоптавшись, наклонился к открытому сейфу, положил туда конверт и никак не мог закрыть замок, поворачивал ключик вправо и влево, нелепо оттопыривая локти; белые, по-стариковски аккуратно выбритые щеки его дрожали.
— Идите, идите, я умоляю… я все сделаю, я все, что смогу, сделаю, — заговорил Греков и, весь сразу обмякший, дошел до стола, упал обессиленно в кресло, закрыв глаза, жалко закивал Никите. — Мы еще поговорим. Мы еще, конечно, поговорим. Простите, я устал. Я чрезвычайно устал сегодня.
Никита неуверенно поднялся и, зажимая в потных пальцах сигарету, которую все время разговора мял в кармане, пошел к двери. В дверях он задержался, запутался в портьере, обдавшей его сухим горьким запахом.
Он отдернул портьеру и вышел.
2
В полутемном коридоре Никита вытер пот со лба и закурил размятую сигарету. Ни шороха шагов, ни покашливания не было слышно из кабинета; ни одного отчетливого звука не доходило до него из других комнат этой огромной, как пустыня, квартиры. Только за стенами отдаленно катился сложный шум улицы.
«Что же это? — подумал Никита. — Значит, Георгий Лаврентьевич — мой родной дядя?»
Никогда раньше мать не говорила ему об этом, никогда она не получала ни от кого писем (он не видел их) и никогда на его памяти не общалась ни с кем из своих родственников. И Никита опять вспомнил день приезда, многозначительные, что-то понимающие взгляды незнакомых ему, но, видимо, когда-то давно встречавшихся с матерью и потом забывших ее людей, которых вчера за ужином представила Ольга Сергеевна, и весь этот непоследовательный, раздерганный разговор с профессором Грековым — и вдруг почувствовал стыд от этого своего нового, унизительного положения объявившегося в Москве родственника. Он вспоминал фразу: «Вера просила», — но он сам в кабинете у Грекова не нашелся толком возразить, зачем-то стал невразумительно объяснять причины жилищного уплотнения, хотя и совсем не намерен был говорить о деньгах.
«Как же это? Неужели получилось так, что я искал из письма матери какой-то выгоды?» — подумал Никита с отвращением к себе, и испарина выступила на лбу, и тесная, надетая утром ковбойка неприятно и жестко сдавила под мышками. Он стоял в нерешительности и, точно сжатый душной тишиной квартиры, видел, как в конце коридора, в проеме двери солнечно, ярко, пусто блестел паркет. Там была столовая, где вчера вместе с молчаливыми гостями сидел и он.
Его комната была в той стороне квартиры.
И сейчас, чтобы попасть в дальнюю комнату, ему нужно было пройти через эту просторную столовую, мимо других комнат, но он опасался встретить там Ольгу Сергеевну с ее участием, с ее ласково-скорбным взглядом, он не знал, что сказать ой.
«Только бы они не чувствовали, что чем-то обязаны мне после смерти матери, — подумал Никита. — Только бы не это!»
Он подождал немного и быстро пошел по коридору.
Все окна столовой, светлой и горячей, были распахнуты в сверкание полуденного солнца, в оглушительно радостное, летнее чириканье воробьев, возбужденно трещавших крыльями где-то под карнизами, и этот базарный воробьиный крик звенел не за окнами, а в самой столовой, длинной и пустой, как ресторанный зал по утрам. Никита прищурился от белизны солнца, и сейчас же рвущийся, как при настройке приемника, свист, потрескивание, короткие строчки музыки вплелись в воробьиный гомон. Боковая дверь в столовую распахнулась, звуки музыки хлынули оттуда и оглушили хаосом, свистом разрядов.
— Привет, родственник! — услышал он обрадованный голос. — Хинди, руси, бхай, бхай!
На пороге стоял высокий парень с забинтованной шеей и в спортивных кедах, узкое лицо загорело, белокурые волосы очень коротко подстрижены ежиком, яркие глаза насмешливо и смело оглядывали Никиту. Парень этот наугад крутил настройку транзистора. Транзистор свистел, гремел музыкой, скользили нерусские голоса, взрывы смеха, кто-то речитативом выкрикивал под всплески аплодисментов мелодию шейка. Не выключая приемника, парень дурашливо-церемонно поклонился.
— Я вас горячо, родственничек! Не успел представиться: был на дачах, — сказал он сиплым, ангинным голосом, подмигивая Никите. — Заходи ко мне. Садись. Будем, что ли, знакомиться. Валерий. Сын уже известного тебе Георгия Лаврентьевича. А ты — Никита?
— Да, не ошибся.
— Виноват! — ворочая забинтованной шеей, воскликнул парень, с любопытством разглядывая яркими глазами Никиту. — Даю сразу задний ход: по рассказам родительницы, вообразил тебя тютей! Накладка! Ты похож на юного медведя с флибустьерского брига, пожалуй! Ну, ладно, обмен нотами, мир, давай лапу!
Он, улыбаясь, крепко стиснул неохотно протянутую руку Никиты и бесцеремонно втянул его, шагнувшего неуклюже через порог, в маленькую комнату, блещущую, жаркую от натертого паркета, от сплошных, во всю стену, стекол книжных полок. Здесь было тесно от широкой тахты, покрытой полосатым пледом, где грудой валялись магнитофонные кассеты, от низких кресел возле красного журнального столика, на котором стоял раскрытый магнитофон, и было пестро, светло, даже ослепительно от многочисленных цветных репродукций в простенках, от большого зеркала, вделанного в дверь, от множества стеклянных пепельниц, предупредительно расставленных повсюду. И тут не веяло запахом теплой пыли, сухим ветерком запустения, как в комнате, где поселили Никиту, — все было протерто, вычищено, все пахло уютной чистотой.
— Садись, что ли. А, к черту эту хламидомонаду! — весело сказал Валерий и, подтолкнув Никиту к креслу, бросил невыключенный транзистор на тахту среди магнитофонных кассет. — Туповато и дико настраивается. Трещит, как обалдевший жених на свадьбе. Наивно думал, что приобрел модернягу, а бессовестно всучили в комиссионке дубину времен Киевской Руси. Не транзистор, а летопись. Располагайся, покурим. У тебя какие?
— «Памир».
— Самые дешевые? Ясно. Это что, широкий демократизм? Это тоже модно. Предлагаю «Новость», — выщелкивая из пачки сигарету, просипел простуженным горлом Валерий.
Он стоял перед креслом Никиты, был мускулист, худощав, дешевые брюки обтягивали «дудочками» длинные прямые ноги, цветная рубашка навыпуск, на тыльной стороне запястья поблескивали на широком ремешке плоские часы — весь поджарый, гибкий, похожий на баскетболиста.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44