ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Беда Эдика была том, что он, не обладая избытком времени наших отцов, думал и поступал так, как если бы времени у него не было вообще. Он знал, что такое отстранение вместо отбрасывания , но все равно отбрасывал — из-за чрезмерной своей «метафизической спешки». В конце концов, если судить по его последним к тебе письмам, евреи, как и вообще люди, крайне раздражали его непониманием его философии. Прекрасно осознавая, что философ и его философия — это одно и то же, он в то же время стремился «расчистить себе почву» для философствования. И где расчистить! В Бостоне , о Боже! Тут бы ему, казалось бы, и «самоустраниться» — ведь евреи, даже бостонские, слишком люди жизни, чтобы не уважать философа-аскета; но он, как русский еврей, хотел идти до конца (так быстрее?).
Ты скажешь, это — о жизни, а не о философии. С этим я никогда не соглашусь, ибо любая ошибка философа есть ошибка философская. Ведь даже Артур под конец жизни испугался (а он был похрабрее нас с тобой вместе взятых, да и с Эдиком в придачу) и согласился, что евреи поехали в Израиль, чтобы там жить, а не взирать оттуда на человечество, и быть для него образцом человечности. Какая уступка для человека начала века!
Вообще я думаю, что еврейская проблема была выдумана дьяволом как весьма эффективный метод в его работе с мыслящими людьми. И когда философ (если он еврей) отрицает свое еврейство, то этим он низводит себя до уровня мыслящих людей. То же делает и философ не еврей, если он отрицает — по смыслу — чужое еврейство, говоря, что оно не имеет для него значения. Но если философ-еврей говорит: «Хотя я и еврей, но…», то это во сто крат хуже, ибо этим он отрицает трансцендентальное единство того, что называется «философ». Я думаю, что филон Александрийский, который с «эллином был эллин, а с иудеем — иудей», жил еще в том «предпроблемном» времени, когда христианство только еще начинало себя формулировать как особый случай исторического сознания. Сейчас настоящему философу в Бостоне, еврей он или не еврей, приходится думать прежде всего о том, как всех обмануть — университет, друзей, семью, — чтобы продолжать думать , делая вид, что ты живешь . А это возможно, только если ты уже отодвинул себя от наиболее животрепещущих проблем. Ха-ха! Они пусть трепещут, а ты — не трепещи и, Бога ради, не иди до конца ни в чем!»
Глава восемнадцатая: Ненаписанное письмо и пушкинский день
Сказать, что я все время ждал удобного случая, чтобы спросить Нику о Тимофее Алексеевиче, было бы преувеличением. Но вопрос оставался, хотя его праздность — не говоря о бестактности — была мне очевидна. В нашу предпоследнюю, до парижской, встречу, в 1983 году, когда я стал ему рассказывать о приезде в Лондон одного из моих любимых московских друзей, Ника неожиданно обронил: «Не ищи подтверждения». «Чего?» — удивленно спросил я. «Подтверждения себя — вот что ты ищешь. Сохранения или, точнее — восстановления непрерывности своей биографии». И он продолжал так:
Ты думаешь, что я не слышу непроизнесенных вопросов? Хорошо — пусть будет так, как ты хочешь, хотя и я этого иногда хочу, когда тебя иижу. Но не предупреждал ли я тебя, что на непрошеный вопрос и ответ будет непрошеным?
Итак, во-первых — письмо . Ты спросишь, не отправил ли я ему хоть одно-единственное письмо за сорок пять лет и не получил ли хоть одно в ответ? Нет! Этого не было. Уже первый полученный мною его ответ означал бы подтверждение меня там . Не прелестно ли? Я себе полвека летаю из Европы в Америку, из Перу на Гавайи и обратно, и одновременно я — там, в Москве. Дешевый биографический трюк! Ты ищешь подтверждения, чтобы быть внутренне свободным, но никакой внутренней свободы нет — как нет вообще никакой особой свободы. Как приятно думать, фланируя между Сент-Джсймсом и Мэйфером, что ты навеки утвердился в сердцах друзей, еще фланирующих между Арбатской площадью и Смоленской. Там ведь ты тоже думал, о чем хотел? Внутренняя свобода — это даже и не ложь. Это — привычное вранье. Так врут холопы, получившие временную поблажку от своих господ. Твое желание быть подтвержденным там это именно и означает: ты свободен, но для полноты жизни хочешь сохранить и то самоутешение. Но ведь ты не можешь не знать, что полнота жизни исключает свободу, что биография уничтожает свободу, что всякое следование себе искажает свободу. Наша почти сороколетняя переписка с Геней оттого и свободна , что она не возвращает нас к прежней жизни, а фиксирует точки нашего мышления в настоящем.
Что мог бы я написать дедушке? Дорогой дедушка! Я люблю тебя и не могу без тебя жить? Так я же могу! Что бы он мог мне написать? Дорогой Ника! Я люблю тебя и продолжаю (или кончаю) жить, любя тебя? Так он же во имя любви и выслал меня сюда!
Геня мне пишет: «Вчера я думал (или говорил) то-то и то-то. Что ты думаешь об этом сегодня?» Или: «Говоря о том-то и том-то, я вспомнил, что ты говорил о том же». И так далее. «Зефирная рефлексия» Роберта была его счастьем. Да, врожденный дар — скажешь ты, вундеркинд от сознания. Рефлексия заодно с жизнью. Даже его желание стать артиллерийским офицером (как твое — профессором философии) было ведь не более чем эстетической грезой. По вдруг — крак! Роберт захотел еще жить. Жить отдельно от созерцания, а созерцать — ну, скажем, «в свободное от работы время». И что же? Фиаско! Пропал и то, что само ниже жизни. Созерцание не терпит добавлений и совмещений. Мое письмо к дедушке было бы шагом назад к жизни, о которой он свидетельствовал, но которой он не жил. И пока та жизнь оставалась, он свидетельствовал о ней через меня, как позднее Геня наблюдал ее через тебя и Андрея. Но хватит о письме, которого не было. Я хочу тебе рассказать одну историю, о которой до сих пор не знает никто, кроме ее участников, а теперь — и тебя. Дело было зимой 1937 года, когда праздновали (роскошно, великолепно — как мне тогда казалось) Пушкинский юбилей.
Мама Роберта «чудом» (так тогда говорили) достала нам билеты на дневной спектакль «Онегина» с Жаданом — Ленским и Гагариной — Ольгой. Дирижировал, кажется, Самосуд (или я все спутал — неважно). День обещал быть необычайно счастливым. Мама, папа, бабушка Лидия и все братья и сестры с самого утра поехали на день рождения Лизочки, любимой папиной племянницы. Роберт явился в девять с огромным пакетом бутербродов, и мы четыре часа подряд ели их, пили чай и играли в «пушкинские строки» (Роберт выиграл 74 раза, а я — 68). Мы были буквально набиты пушкинскими стихами и продолжали цитировать их нараспев, когда шли к Большому по Волхонке, мимо Манежа и через Охотный Ряд. До начала оперы оставалось еще минут двадцать, когда Роберт вдруг резко остановился и внимательно на меня взглянул. Все вокруг было завалено снегом, крупные хлопья которого таяли на щеках двух счастливцев.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31