на огонь.
Стекла звенят, и красные языки рвутся из всех окон.
Бросают матрацы, вся улица покрыта ими, люди прыгают на них, разбиваются, их уносят.
А во мне торжествует что-то диким, ликующим экстазом, сам не знаю, почему. Волосы становятся дыбом.
Я подбегаю к дымовой трубе, чтобы спастись, потому что пламя охватывает меня.
Вокруг трубы намотан канат трубочиста.
Я развертываю его, обвязываю им кисть и ногу, как делал это когда-то во время гимнастики ребенком, и спокойно спускаюсь вдоль передней стены дома.
Передо мной окно. Я заглядываю в него.
Там все ослепительно освещено.
И вот я вижу… я вижу… все тело мое обращается в один торжествующий крик:
«Гиллель! Мириам! Гиллель!».
Хочу спрыгнуть на решетку.
Хватаюсь за прутья. Выпускаю канат из рук.
Хватаюсь за прутья. Выпускаю канат из рук.
Я падаю.
Сознание гаснет во мне.
Летя, я хватаюсь за подоконник, но соскальзываю. Не за что удержаться.
Камень гладкий.
Гладкий, как кусок сала.
XX. Заключение
«…как кусок сала!».
Это камень, который похож на кусок сала. Эти слова еще громко звучат у меня в ушах. Затем я приподнимаюсь и стараюсь сообразить, где я.
Я лежу в постели, я живу в гостинице.
И зовут меня вовсе не Пернат.
Не снилось ли мне все это?
Ну! Такие вещи не снятся.
Смотрю на часы: я еще не спал и часу. Половина третьего.
Вот висит чужая шляпа, которую я сегодня по ошибке обменял в соборе на Градчине, когда слушал обедню, сидя на скамье.
Нет ли на ней имени?
Я снимаю ее и читаю: золотыми буквами по белой шелковой подкладке чужое и так странно знакомое имя:
АТАНАСИУС ПЕРНАТ.
Это не дает мне покоя, я наскоро одеваюсь и сбегаю с лестницы.
– Швейцар! Откройте! Я еще часок погуляю.
– Куда изволите?
– В еврейский город. На Петушью улицу. Есть такая улица?
– Есть, есть, – швейцар хитро улыбается, – но в еврейском городе, имейте в виду, вы ничего не найдете. Все перестроено заново.
– Ничего. Где Петушья улица?
Швейцар толстым пальцем тычет в карту: – Вот тут.
– Кабачок Лойзичек?
– Тут.
– Дайте мне большой лист бумаги.
– Извольте.
Я заворачиваю шляпу Перната. Странно: она почти новая, на ней ни пятнышка, а такая ломкая, как будто ей много лет.
По дороге думаю:
«Все, что пережил этот Атанасиус Пернат, я сопережил с ним во сне, в одну ночь видел, слышал, чувствовал с ним, как будто бы я был им. Почему же я не знаю, что он увидел за решеткой окна в тот миг, когда веревка оборвалась и он закричал: „Гиллель, Гиллель!“?
«В этот миг он отделился от меня», – соображаю я.
«Этого Атанасиуса Перната, – решаю я, – я должен найти во что бы то ни стало, хотя бы мне пришлось рыскать три дня и три ночи».
Так это Петушья улица?
Совсем не такой я видел ее во сне!
Все новые дома.
Спустя минуту я сижу в кафе Лойзичек. Довольно чистое помещение, без претензий.
В глубине – эстрада с деревянными перилами, несколько напоминающая старый «Лойзичек», когда-то мне приснившийся.
– Чего изволите? – спрашивает кельнерша, шустрая девушка в тщательно застегнутом фраке из розового бархата.
– Коньяку, барышня. – Спасибо.
– Гм. Барышня!
– Что угодно?
– Кому принадлежит кафе?
– Господину коммерции советнику Лойзичеку. Весь дом принадлежит ему. Очень, очень богатый господин.
«Ага, тот парень со связкой свиных зубов на цепочке от часов!» – вспоминаю я.
У меня блестящая мысль, которая поможет мне ориентироваться.
– Барышня!
– Что угодно?
– Когда обрушился каменный мост?
– Тридцать три года тому назад.
– Гм. Тридцать три года! – я соображал: резчику камей должно быть теперь почти девяносто.
– Барышня!
– Что угодно?
– Нет ли здесь, среди посетителей, кого-нибудь, кто мог бы помнить, какой вид имел тогда еврейский город? Я писатель, и меня это очень интересует.
Кельнерша раздумывает.
– Из посетителей? нет… Постойте: биллиардный маркер, вон тот, что играет там со студентом в карамболь – видите? Вон тот, с крючковатым носом, старик – он здесь всегда жил и все вам расскажет. Позвать его, когда он кончит?
Я смотрю туда, куда указывает кельнерша.
Длинный, седой старик стоит, прислонившись к зеркалу, и натирает мелом свой кий. Потертое, но исключительно благородное лицо. Кого он мне напоминает?
– Барышня, как зовут маркера?
Кельнерша стоит, опершись локтем о стол, лижет языком карандаш, бесконечное множество раз торопливо пишет свое имя на мраморной доске и каждый раз быстро стирает его мокрым пальцем. Одновременно она бросает мне более или менее пылкие, страстные взгляды, – как случится. При этом она, разумеется, приподымает брови, потому что это придает таинственность взгляду.
Барышня, как зовут маркера? – повторяю я свой вопрос. Я вижу по ней, что она охотнее услышала бы вопрос другого рода: почему на вас не один только фрак? или что-нибудь подобное, но я не спрашиваю этого, голова моя слишком полна моих мечтаний.
– Как там его зовут, – говорит она с надутым лицом. – Ферри его зовут. Ферри Атенштедт.
(Ах, так? Ферри Атенштедт!.. Гм, – еще один старый знакомый).
– Расскажите мне все, что вы знаете о нем, барышня, – говорю я ей с лаской в голосе и тут же чувствую потребность подкрепить себя коньяком. – Вы так мило разговариваете. (Я сам себе противен).
Она с таинственным видом наклоняется ко мне так близко, что ее волосы щекочут мне лицо, и шепчет:
– Этот Ферри был когда-то тертым калачом. Он как будто из старого дворянского рода, а, может быть, это только говорят о нем, потому что он не носит бороды… и будто бы был очень богат. Одна рыжая еврейка, которая чуть не с детства была «такой» – (она снова быстро написала несколько раз свое имя), – совершенно высосала его – в отношении денег, разумею я. Ну, а когда у него больше не было денег, она бросила его и вышла замуж за одну важную особу: за… (она прошептала мне в ухо какое-то имя, которого я не расслышал). – Важная особа, разумеется, должна была лишиться всех титулов и зваться просто: фон Деммерих. Ну, вот! А того обстоятельства, что она была когда-то «такой» – он поправить уже не мог. Я всегда говорю…
– Франц! Получай! – кричит кто-то с эстрады.
Я оглядываю залу и слышу вдруг тихое металлическое жужжание, – точно жужжание сверчка – позади себя.
Я с любопытством оборачиваюсь. Не верю своим глазам.
Обернувшись лицом к стене, с маленьким, как папиросная коробочка, музыкальным ящиком в дрожащих пальцах скелета, дряхлый, как Мафусаил, сидит слепой старик Нафталий Шафранек в углу и вертит маленькую ручку.
Я подхожу к нему.
Шепотом, неуверенно поет он про себя:
«Фрау Пик, Фрау Гок О красных, синих звездах Болтали меж собой».
– Вы не знаете, как зовут этого старика? – спросил я проходившего мимо кельнера.
– Нет, господин, никто не знает ни его, ни его имени. Он сам забыл его.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58
Стекла звенят, и красные языки рвутся из всех окон.
Бросают матрацы, вся улица покрыта ими, люди прыгают на них, разбиваются, их уносят.
А во мне торжествует что-то диким, ликующим экстазом, сам не знаю, почему. Волосы становятся дыбом.
Я подбегаю к дымовой трубе, чтобы спастись, потому что пламя охватывает меня.
Вокруг трубы намотан канат трубочиста.
Я развертываю его, обвязываю им кисть и ногу, как делал это когда-то во время гимнастики ребенком, и спокойно спускаюсь вдоль передней стены дома.
Передо мной окно. Я заглядываю в него.
Там все ослепительно освещено.
И вот я вижу… я вижу… все тело мое обращается в один торжествующий крик:
«Гиллель! Мириам! Гиллель!».
Хочу спрыгнуть на решетку.
Хватаюсь за прутья. Выпускаю канат из рук.
Хватаюсь за прутья. Выпускаю канат из рук.
Я падаю.
Сознание гаснет во мне.
Летя, я хватаюсь за подоконник, но соскальзываю. Не за что удержаться.
Камень гладкий.
Гладкий, как кусок сала.
XX. Заключение
«…как кусок сала!».
Это камень, который похож на кусок сала. Эти слова еще громко звучат у меня в ушах. Затем я приподнимаюсь и стараюсь сообразить, где я.
Я лежу в постели, я живу в гостинице.
И зовут меня вовсе не Пернат.
Не снилось ли мне все это?
Ну! Такие вещи не снятся.
Смотрю на часы: я еще не спал и часу. Половина третьего.
Вот висит чужая шляпа, которую я сегодня по ошибке обменял в соборе на Градчине, когда слушал обедню, сидя на скамье.
Нет ли на ней имени?
Я снимаю ее и читаю: золотыми буквами по белой шелковой подкладке чужое и так странно знакомое имя:
АТАНАСИУС ПЕРНАТ.
Это не дает мне покоя, я наскоро одеваюсь и сбегаю с лестницы.
– Швейцар! Откройте! Я еще часок погуляю.
– Куда изволите?
– В еврейский город. На Петушью улицу. Есть такая улица?
– Есть, есть, – швейцар хитро улыбается, – но в еврейском городе, имейте в виду, вы ничего не найдете. Все перестроено заново.
– Ничего. Где Петушья улица?
Швейцар толстым пальцем тычет в карту: – Вот тут.
– Кабачок Лойзичек?
– Тут.
– Дайте мне большой лист бумаги.
– Извольте.
Я заворачиваю шляпу Перната. Странно: она почти новая, на ней ни пятнышка, а такая ломкая, как будто ей много лет.
По дороге думаю:
«Все, что пережил этот Атанасиус Пернат, я сопережил с ним во сне, в одну ночь видел, слышал, чувствовал с ним, как будто бы я был им. Почему же я не знаю, что он увидел за решеткой окна в тот миг, когда веревка оборвалась и он закричал: „Гиллель, Гиллель!“?
«В этот миг он отделился от меня», – соображаю я.
«Этого Атанасиуса Перната, – решаю я, – я должен найти во что бы то ни стало, хотя бы мне пришлось рыскать три дня и три ночи».
Так это Петушья улица?
Совсем не такой я видел ее во сне!
Все новые дома.
Спустя минуту я сижу в кафе Лойзичек. Довольно чистое помещение, без претензий.
В глубине – эстрада с деревянными перилами, несколько напоминающая старый «Лойзичек», когда-то мне приснившийся.
– Чего изволите? – спрашивает кельнерша, шустрая девушка в тщательно застегнутом фраке из розового бархата.
– Коньяку, барышня. – Спасибо.
– Гм. Барышня!
– Что угодно?
– Кому принадлежит кафе?
– Господину коммерции советнику Лойзичеку. Весь дом принадлежит ему. Очень, очень богатый господин.
«Ага, тот парень со связкой свиных зубов на цепочке от часов!» – вспоминаю я.
У меня блестящая мысль, которая поможет мне ориентироваться.
– Барышня!
– Что угодно?
– Когда обрушился каменный мост?
– Тридцать три года тому назад.
– Гм. Тридцать три года! – я соображал: резчику камей должно быть теперь почти девяносто.
– Барышня!
– Что угодно?
– Нет ли здесь, среди посетителей, кого-нибудь, кто мог бы помнить, какой вид имел тогда еврейский город? Я писатель, и меня это очень интересует.
Кельнерша раздумывает.
– Из посетителей? нет… Постойте: биллиардный маркер, вон тот, что играет там со студентом в карамболь – видите? Вон тот, с крючковатым носом, старик – он здесь всегда жил и все вам расскажет. Позвать его, когда он кончит?
Я смотрю туда, куда указывает кельнерша.
Длинный, седой старик стоит, прислонившись к зеркалу, и натирает мелом свой кий. Потертое, но исключительно благородное лицо. Кого он мне напоминает?
– Барышня, как зовут маркера?
Кельнерша стоит, опершись локтем о стол, лижет языком карандаш, бесконечное множество раз торопливо пишет свое имя на мраморной доске и каждый раз быстро стирает его мокрым пальцем. Одновременно она бросает мне более или менее пылкие, страстные взгляды, – как случится. При этом она, разумеется, приподымает брови, потому что это придает таинственность взгляду.
Барышня, как зовут маркера? – повторяю я свой вопрос. Я вижу по ней, что она охотнее услышала бы вопрос другого рода: почему на вас не один только фрак? или что-нибудь подобное, но я не спрашиваю этого, голова моя слишком полна моих мечтаний.
– Как там его зовут, – говорит она с надутым лицом. – Ферри его зовут. Ферри Атенштедт.
(Ах, так? Ферри Атенштедт!.. Гм, – еще один старый знакомый).
– Расскажите мне все, что вы знаете о нем, барышня, – говорю я ей с лаской в голосе и тут же чувствую потребность подкрепить себя коньяком. – Вы так мило разговариваете. (Я сам себе противен).
Она с таинственным видом наклоняется ко мне так близко, что ее волосы щекочут мне лицо, и шепчет:
– Этот Ферри был когда-то тертым калачом. Он как будто из старого дворянского рода, а, может быть, это только говорят о нем, потому что он не носит бороды… и будто бы был очень богат. Одна рыжая еврейка, которая чуть не с детства была «такой» – (она снова быстро написала несколько раз свое имя), – совершенно высосала его – в отношении денег, разумею я. Ну, а когда у него больше не было денег, она бросила его и вышла замуж за одну важную особу: за… (она прошептала мне в ухо какое-то имя, которого я не расслышал). – Важная особа, разумеется, должна была лишиться всех титулов и зваться просто: фон Деммерих. Ну, вот! А того обстоятельства, что она была когда-то «такой» – он поправить уже не мог. Я всегда говорю…
– Франц! Получай! – кричит кто-то с эстрады.
Я оглядываю залу и слышу вдруг тихое металлическое жужжание, – точно жужжание сверчка – позади себя.
Я с любопытством оборачиваюсь. Не верю своим глазам.
Обернувшись лицом к стене, с маленьким, как папиросная коробочка, музыкальным ящиком в дрожащих пальцах скелета, дряхлый, как Мафусаил, сидит слепой старик Нафталий Шафранек в углу и вертит маленькую ручку.
Я подхожу к нему.
Шепотом, неуверенно поет он про себя:
«Фрау Пик, Фрау Гок О красных, синих звездах Болтали меж собой».
– Вы не знаете, как зовут этого старика? – спросил я проходившего мимо кельнера.
– Нет, господин, никто не знает ни его, ни его имени. Он сам забыл его.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58