ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Тогда он обретает уверенность движений и вместе с тем безжалостную силу машины.
Эту механическую уверенность я уже обрел. С некоторого времени я замечаю, что теперь внушаю людям свой образ мыслей и свою волю гораздо успешнее, чем раньше, хотя ничуть за этим не гонюсь. Самолюбие, суетность и стремление нравиться – неисчерпаемый источник внутренней неуверенности и слабости. Человек почти безотчетно хочет нравиться другим и вызывать к себе сочувствие, а ища путей к этому, тысячи раз отступает от своей внутренней правды. Во мне это кокетство теперь если и не совсем исчезло, то стало гораздо слабее, и равнодушие к тому, нравлюсь я людям или нет, дает холодное и спокойное чувство превосходства. Я это заметил во время своих путешествий, а еще острее чувствую сейчас в Париже. Здесь было когда-то много людей, превосходство коих я признавал; теперь превосходство на моей стороне именно потому, что я в этом меньше заинтересован, чем они.
В общем, я вижу в себе человека, который мог бы быть энергичным, но не стремится к этому, ибо воля прямо пропорциональна страстям, а мои страсти прежде всего негативны. У меня еще сохранилась привычка отдавать себе во всем отчет, и вот я объясняю это тем, что в известных условиях можно упорно жаждать жизни, а в других – так же упорно не хотеть ее. Вероятно, мое равнодушие ко всему – это сгущенное ожесточение против жизни. Потому оно так мало похоже на безразличие Дэвиса.
Я стал человеком несравненно более беспощадным, чем прежде, и могу повторить слова Гамлета, что есть во мне что-то опасное. К счастью, никто не становится мне поперек дороги. Все мне так глубоко безразличны, такие же чужие, как я им. Одна только тетушка где-то там, в Варшаве, любит меня по-прежнему, но возможно, что ее любовь тоже утратила свой деятельный характер, – хотя бы настолько, что в будущем мне уже не грозят никакие ее матримониальные проекты.
3 апреля
Увы, мое равнодушие, которое я сравнивал с чистой водой, безвкусной и бесцветной, только кажется таким. Всматриваясь в него пристальнее, я замечаю, что прозрачность его туманят какие-то облачка. Это всякие виды идиосинкразии. Ничего во мне не осталось, а они остались. Не люблю никого, но и ни к кому не питаю активной ненависти, – а вот некоторые люди внушают мне отвращение. В том числе и Кромицкий. Не потому, что он отнял у меня Анельку, а потому, что у него длинные ноги с огромными ступнями и коленями и что фигура его напоминает жердь, а голос – треск кофейной мельницы. Он всегда был мне противен, и говорю я сейчас об этом главным образом потому, что такие антипатии во мне удивительно живучи: я постоянно вспоминаю людей, которые приводят меня в нервное содрогание. Если бы это были только Кромицкий и пани Целина, можно бы еще понять мое чувство, счесть его замаскированной ненавистью. Но рядом с ними в памяти моей назойливо встают и всякие другие люди, внушавшие мне когда-то антипатию или омерзение. Этого я не могу объяснить состоянием здоровья – я совершенно здоров – и объясняю это вот чем: люди отняли у меня любовь, время усыпило ненависть. А так как человек, пока жив, должен что-то чувствовать, то я и чувствую, как умею, живу тем, что во мне еще сохранилось. Должен, однако, сказать, что тем, кто так живет и чувствует, немного выпадает счастья на долю…
Я почти совсем охладел к людям, прежде мне приятным. О Снятынском вспоминаю прямо-таки с неприязнью, и никакие доводы рассудка не могут заглушить это чувство. У Снятынского, бесспорно, много прекрасных качеств, но он не только другим, он и себе нравится и потому частенько «позирует», говоря языком художников. Знаю, очень редко бывает, чтобы человек, заметив, что его поступки, индивидуальные черты и особенности людям нравятся, и сам не влюбился в себя и не стал в конце концов себя переоценивать. Снятынский слишком старается быть всегда и везде Снятынским, а потому бывает неестественным и ради позы насилует свою врожденную деликатность. Не говорю уже о той сухой телеграмме, которую он послал мне в Краков после своей неудачной миссии: «Отправляйся путешествовать!» – как будто я и без его совета не поехал бы. А в Христиании я получил от него письмо, писанное сразу после замужества Анельки, якобы сердечное, а на самом деле такое же сухое и напыщенное. Содержание его сводилось к следующему: «Анеля уже стала пани Кромицкой, свершилось – мне жаль тебя, – нежно тебя обнимаю. Но не воображай, что от этого перевернется мир, – черт побери, есть на свете вещи поважнее! А хороша, должно быть, Норвегия? Вернись и принимайся за какое-нибудь дело, будь здоров» и т. д. Не привожу всего письма дословно, но тон его был именно таков и неприятно поразил меня. Во-первых, я не просил у Снятынского аршина для измерения моего несчастья. Во-вторых, я считал его умнее: он мог бы понять, что его «более важные вещи» только тогда не остаются пустым звуком, когда речь идет о чувствах, живущих в душе человека. Я хотел было ему тут же написать, что прошу избавить меня от духовной опеки. Но, поразмыслив, не ответил вовсе на письмо – и думаю, что это самый удобный способ порвать отношения.
Однако, заглянув в себя поглубже, я понял, что мои дружеские чувства к Снятынскому охладели не только из-за его телеграммы или письма. Честно говоря, я не могу ему простить того, за что должен бы быть ему благодарен, – то есть его посредничества между мной и Анелькой. Я сам умолял его взять это на себя, но именно потому, что умолял, что вверил ему свою судьбу, и, признав свое бессилие, как бы взял его в опекуны, и, наконец, еще потому, что мое унижение и несчастье ему первому стали известны, – у меня в глубине души осталась какая-то досада на него. Я зол на себя, но одновременно и на Снятынского, который участвовал во всей этой истории. Знаю, я не прав, но дружба моя догорела, как свеча, и я ничего не могу с этим поделать.
Собственно, я не особенно легко схожусь с людьми. Со Снятынским мы были близки, быть может, именно потому, что жили в разных концах Европы. А других приятелей у меня не было. Я вообще из тех, кого зовут «нелюдимами». Помню, я часто думал об этом с некоторым самодовольством, считая это доказательством силы. Действительно, в мире животных объединяются только слабые, те же, которых природа наделила мощными клыками и когтями, ходят в одиночку, ибо им достаточно собственной силы. Однако это наблюдение только в исключительных случаях применимо к людям. Чаще всего неспособность человека к дружбе – доказательство не силы, а холодности сердца. Я же, кроме того, всегда был крайне робок и впечатлителен. Сердце у меня, как мимоза, замыкалось при каждом к нему прикосновении. А то, что я никогда в жизни не дружил ни с одной женщиной, имеет и свою особую причину.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123