- Разве я тогда мог иначе поступить? Все надеялись... Разве я думал, что...
- Должен был думать! Должен!.. У других, может, не было за плечами голодных ртов... А ты какое право имел за других рисковать? Ты нас спрашивал? Детей спрашивал, хотят ли они с голода за твою Россию умирать! Спрашивал?
- Да ведь я же не думал... Я, как и все, лучшей жизни хотел... Для вас же, для тебя же...
- Лучшей жизни! - взвизгнула женщина в решительной истерике. - Да какое ты право имел о лучшей жизни мечтать, когда худшей у тебя не было, когда мы чуть по деревне не побирались!.. Когда я голая в мороз на речке твое рванье полоскала... когда я... когда я чахотку...
Трескучий, точно изорванный в клочки кашель задавил и заглушил ее вопли. Несколько минут ничего нельзя было разобрать в ее хрипении, и потом жалким, упавшим шепотом, слышным по всей квартире, как самый отчаянный предсмертный крик, она проговорила:
- Видишь... вот... умираю...
- Машенька! - вскрикнул мужчина, и слабый крик его прозвучал такой безысходной скорбью, раскаянием, любовью и жалостью, что даже спокойное лицо Шевырева исказилось судорожной гримасой.
- Что, Машенька! - с беспощадной жестокостью несчастного человека крикнула, как бы торжествуя, женщина. - Надо было раньше - Машенька!.. Какая я теперь Машенька, я мертвец... Понимаешь, мертвец!..
- Мамочка! - вдруг прозвенел детский голос. - Не говори так! Мамочка!..
Женщина вдруг оборвалась и затихла. Было тихо, и в тишине послышались новые, странные звуки: не то лаял кто-то, не то захлебывался.
- Да не плачь ты... хоть ради Бога! - не закричал, а как-то завыл мужчина. - Ведь... ведь... ведь... Не мог я... когда мне... в глаза... скотина и дурак говорят... ведь... Не плачь же, не плачь, ради Бога! Я... я повешусь... ведь...
- Ага, повешусь! - с какой-то страшной выразительностью и как будто даже спокойно произнесла женщина. - Ты повесишься, а мы что ж?.. Я-то ведь и повеситься не могу... Ты повесишься, а они пусть с голоду дохнут?.. Пусть Лизочка на Невский идет, что ли?.. Что ж, вешайся, вешайся! Только знай, что я тебя и в петле прокляну!..
- Ах, Боже мой! - надорванно и едва слышно вскрикнул мужчина, и странный тупой звук удара головой о стену долетел до Шевырева.
- Оставь, не смей! - дико крикнула, бросаясь к нему, женщина. - Оставь! Леша!..
Послышалась какая-то прерывистая судорожная возня, упал стул. Мужчина хрипел, и противные тупые удары человеческим черепом о стену прорывались сквозь крики и хрипение.
- Леша, Лешенька, перестань! - пронзительно кричала женщина, и вдруг послышался новый звук, как будто бы голова ударилась во что-то мягкое. Должно быть, она подставила руки между головой мужа и стеной, о которую бился он в припадке страшной нечеловеческой истерики.
Вдруг заплакали дети. Сначала один голос, должно быть, старшей девочки, потом разом два, тех мальчиков, что сидели на кровати, протянув ножки.
- Леша, Лешенька! - бормотала, как в горячке, женщина. - Не надо, не надо... Прости... Не надо!.. Ну, ничего... как-нибудь... Ну, выбьемся... Ты, конечно, не мог, тебя оскорбили... Лешенька-а!..
И она заплакала жалобным, прерывистым плачем.
Шевырев сидел, вытянув шею в ту сторону, и бледное лицо его дергалось мучительной судорогой.
А там все стихло. Слышно было только, как кто-то жалко и беспомощно всхлипывал, и нельзя было понять: взрослый это или ребенок.
Уже спускались сумерки, и в их неверном, как паутина, синеньком свете как-то невыносимо тяжко, и жалко, и страшно звучало это всхлипывание.
Потом и оно затихло.
Тогда в коридоре за занавеской послышалось прерывистое торопливое шептанье. Два шепотка, каждую минуту умолкая, как бы прислушиваясь, не подслушивает ли кто страшный, торопливо сообщали что-то друг другу. Не то ужасались, не то осуждали кого-то, но так тихо и трусливо, что казалось, будто это не люди, а две старые запуганные мыши шепчутся в подполье. Шевырев прислушался.
- Не стерпел, а?.. Начальнику согрубил... Начальник его дураком назвали... а?.. Покорности в человеке нету... а?.. Покорности нету... а?.. Скажите пожалуйста... начальнику согрубил... благодетелю... а?..
Пальцы Шевырева быстрее и быстрее заходили на коленях.
Резкий звонок прозвучал в коридоре. Старички сразу затихли. Никто не отпирал. Опять прозвучал звонок. Тогда за занавеской послышалось торопливое шептанье, кто-то кого-то посылал, кто-то отказывался. Звонок в третий раз прокричал о помощи.
Тогда за занавеской послышалось старческое шмыганье, кто-то заторопился и по коридору трусливо прошаркали колеблющиеся ноги.
- Что вы не отпираете?.. Спите, что ли? - недовольно спросил при звуке отворяемой двери голос Аладьева.
Ему не ответили, только что-то подобострастно пискнуло.
Аладьев широкими шагами прошел по коридору, отворил дверь в свою комнату и крикнул веселым и добродушным басом:
- Максимовна!.. Самоварчик мне, а?..
Странно было слышать его жизнерадостный голос среди подавленного жуткого молчания. Никто не отозвался. Тогда Аладьев высунул голову в коридор и спросил:
- Иван Федосеевич, Максимовны нет?
Подобострастно-липкий голос ответил из-за занавески.
- Максимовна, Сергей Иваныч, отлучились ненадолго... в церковь пошли с Ольгой Ивановной.
- Ага, - глубокомысленно заметил Аладьев. - А вы, Иван Федосеевич, не поставите ли самоварчик?
- Сею минутою, - подобострастно ответил старичок за занавеской и, шаркая калошами на босу ногу, побрел в кухню.
Аладьев что-то пропел басом, потом зевнул, потом постучал в дверь к Шевыреву.
- Сосед, вы дома? - громко крикнул он. Очевидно, ему было скучно и хотелось кого-нибудь видеть.
Шевырев молчал.
Аладьев подождал, потом опять звучно зевнул и зашуршал бумагой. Долго было тихо. Из кухни слышалось жестяное позвякивание самоварной трубы и журчанье воды, потом запахло горелыми щепками. Старушка тоже выползла из-за занавески, пугливо озираясь на комнату учителя, откуда, казалось, молча и тяжко выползало безмолвное отчаяние и распространялось по всей квартире. Должно быть, и Аладьев что-то чувствовал, потому что беспокойно шевелился, несколько раз вставал и, кажется, вздыхал. Что-то нависало в воздухе и давило. Старушка проползла в кухню, погремела чашками и понесла чайный прибор в комнату Аладьева.
- Напрасно беспокоитесь, Марья Федосеевна, - ласково и лениво заметил Аладьев.
- Как же, батюшка Сергей Иваныч, я завсегда должна услужить, как же вы будете, - торопливо-робким и радостным говорком возразила старушка. Ей действительно, кажется, доставляло радость кому-нибудь прислужиться. Она остановилась в дверях комнаты и глядела на Аладьева крошечными заискивающими глазками.
- Что скажете? - догадываясь, что ей хочется поговорить, спросил Аладьев и звучно зевнул.
Старушка немедленно приблизилась, торопливо и неслышно, как мышь, перебирая ножками, и чуть слышно, шепотком проговорила:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26
- Должен был думать! Должен!.. У других, может, не было за плечами голодных ртов... А ты какое право имел за других рисковать? Ты нас спрашивал? Детей спрашивал, хотят ли они с голода за твою Россию умирать! Спрашивал?
- Да ведь я же не думал... Я, как и все, лучшей жизни хотел... Для вас же, для тебя же...
- Лучшей жизни! - взвизгнула женщина в решительной истерике. - Да какое ты право имел о лучшей жизни мечтать, когда худшей у тебя не было, когда мы чуть по деревне не побирались!.. Когда я голая в мороз на речке твое рванье полоскала... когда я... когда я чахотку...
Трескучий, точно изорванный в клочки кашель задавил и заглушил ее вопли. Несколько минут ничего нельзя было разобрать в ее хрипении, и потом жалким, упавшим шепотом, слышным по всей квартире, как самый отчаянный предсмертный крик, она проговорила:
- Видишь... вот... умираю...
- Машенька! - вскрикнул мужчина, и слабый крик его прозвучал такой безысходной скорбью, раскаянием, любовью и жалостью, что даже спокойное лицо Шевырева исказилось судорожной гримасой.
- Что, Машенька! - с беспощадной жестокостью несчастного человека крикнула, как бы торжествуя, женщина. - Надо было раньше - Машенька!.. Какая я теперь Машенька, я мертвец... Понимаешь, мертвец!..
- Мамочка! - вдруг прозвенел детский голос. - Не говори так! Мамочка!..
Женщина вдруг оборвалась и затихла. Было тихо, и в тишине послышались новые, странные звуки: не то лаял кто-то, не то захлебывался.
- Да не плачь ты... хоть ради Бога! - не закричал, а как-то завыл мужчина. - Ведь... ведь... ведь... Не мог я... когда мне... в глаза... скотина и дурак говорят... ведь... Не плачь же, не плачь, ради Бога! Я... я повешусь... ведь...
- Ага, повешусь! - с какой-то страшной выразительностью и как будто даже спокойно произнесла женщина. - Ты повесишься, а мы что ж?.. Я-то ведь и повеситься не могу... Ты повесишься, а они пусть с голоду дохнут?.. Пусть Лизочка на Невский идет, что ли?.. Что ж, вешайся, вешайся! Только знай, что я тебя и в петле прокляну!..
- Ах, Боже мой! - надорванно и едва слышно вскрикнул мужчина, и странный тупой звук удара головой о стену долетел до Шевырева.
- Оставь, не смей! - дико крикнула, бросаясь к нему, женщина. - Оставь! Леша!..
Послышалась какая-то прерывистая судорожная возня, упал стул. Мужчина хрипел, и противные тупые удары человеческим черепом о стену прорывались сквозь крики и хрипение.
- Леша, Лешенька, перестань! - пронзительно кричала женщина, и вдруг послышался новый звук, как будто бы голова ударилась во что-то мягкое. Должно быть, она подставила руки между головой мужа и стеной, о которую бился он в припадке страшной нечеловеческой истерики.
Вдруг заплакали дети. Сначала один голос, должно быть, старшей девочки, потом разом два, тех мальчиков, что сидели на кровати, протянув ножки.
- Леша, Лешенька! - бормотала, как в горячке, женщина. - Не надо, не надо... Прости... Не надо!.. Ну, ничего... как-нибудь... Ну, выбьемся... Ты, конечно, не мог, тебя оскорбили... Лешенька-а!..
И она заплакала жалобным, прерывистым плачем.
Шевырев сидел, вытянув шею в ту сторону, и бледное лицо его дергалось мучительной судорогой.
А там все стихло. Слышно было только, как кто-то жалко и беспомощно всхлипывал, и нельзя было понять: взрослый это или ребенок.
Уже спускались сумерки, и в их неверном, как паутина, синеньком свете как-то невыносимо тяжко, и жалко, и страшно звучало это всхлипывание.
Потом и оно затихло.
Тогда в коридоре за занавеской послышалось прерывистое торопливое шептанье. Два шепотка, каждую минуту умолкая, как бы прислушиваясь, не подслушивает ли кто страшный, торопливо сообщали что-то друг другу. Не то ужасались, не то осуждали кого-то, но так тихо и трусливо, что казалось, будто это не люди, а две старые запуганные мыши шепчутся в подполье. Шевырев прислушался.
- Не стерпел, а?.. Начальнику согрубил... Начальник его дураком назвали... а?.. Покорности в человеке нету... а?.. Покорности нету... а?.. Скажите пожалуйста... начальнику согрубил... благодетелю... а?..
Пальцы Шевырева быстрее и быстрее заходили на коленях.
Резкий звонок прозвучал в коридоре. Старички сразу затихли. Никто не отпирал. Опять прозвучал звонок. Тогда за занавеской послышалось торопливое шептанье, кто-то кого-то посылал, кто-то отказывался. Звонок в третий раз прокричал о помощи.
Тогда за занавеской послышалось старческое шмыганье, кто-то заторопился и по коридору трусливо прошаркали колеблющиеся ноги.
- Что вы не отпираете?.. Спите, что ли? - недовольно спросил при звуке отворяемой двери голос Аладьева.
Ему не ответили, только что-то подобострастно пискнуло.
Аладьев широкими шагами прошел по коридору, отворил дверь в свою комнату и крикнул веселым и добродушным басом:
- Максимовна!.. Самоварчик мне, а?..
Странно было слышать его жизнерадостный голос среди подавленного жуткого молчания. Никто не отозвался. Тогда Аладьев высунул голову в коридор и спросил:
- Иван Федосеевич, Максимовны нет?
Подобострастно-липкий голос ответил из-за занавески.
- Максимовна, Сергей Иваныч, отлучились ненадолго... в церковь пошли с Ольгой Ивановной.
- Ага, - глубокомысленно заметил Аладьев. - А вы, Иван Федосеевич, не поставите ли самоварчик?
- Сею минутою, - подобострастно ответил старичок за занавеской и, шаркая калошами на босу ногу, побрел в кухню.
Аладьев что-то пропел басом, потом зевнул, потом постучал в дверь к Шевыреву.
- Сосед, вы дома? - громко крикнул он. Очевидно, ему было скучно и хотелось кого-нибудь видеть.
Шевырев молчал.
Аладьев подождал, потом опять звучно зевнул и зашуршал бумагой. Долго было тихо. Из кухни слышалось жестяное позвякивание самоварной трубы и журчанье воды, потом запахло горелыми щепками. Старушка тоже выползла из-за занавески, пугливо озираясь на комнату учителя, откуда, казалось, молча и тяжко выползало безмолвное отчаяние и распространялось по всей квартире. Должно быть, и Аладьев что-то чувствовал, потому что беспокойно шевелился, несколько раз вставал и, кажется, вздыхал. Что-то нависало в воздухе и давило. Старушка проползла в кухню, погремела чашками и понесла чайный прибор в комнату Аладьева.
- Напрасно беспокоитесь, Марья Федосеевна, - ласково и лениво заметил Аладьев.
- Как же, батюшка Сергей Иваныч, я завсегда должна услужить, как же вы будете, - торопливо-робким и радостным говорком возразила старушка. Ей действительно, кажется, доставляло радость кому-нибудь прислужиться. Она остановилась в дверях комнаты и глядела на Аладьева крошечными заискивающими глазками.
- Что скажете? - догадываясь, что ей хочется поговорить, спросил Аладьев и звучно зевнул.
Старушка немедленно приблизилась, торопливо и неслышно, как мышь, перебирая ножками, и чуть слышно, шепотком проговорила:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26