Эффект разорвавшейся бомбы, какой произвело первое — парижское и, по сути, «подпольное» — издание «Тропика Рака», а затем и двух других исповедальных романов Г. Миллера «Черная весна» (1936) и «Тропик Козерога» (1939), составивших автобиографическую трилогию, был легко объясним: литературе того времени неведомы были ни такая бескомпромиссная интонация авторского приговора любому из институтов существующего в капиталистическом обществе миропорядка, ни такая смелость в отображении эротического.
Убежденным сторонникам американского образа жизни (а среди читателей романов Г. Миллера находились и такие) едва ли мог импонировать демонстративный разрыв с заокеанской отчизной никому не известного прозаика-дебютанта, недвусмысленно декларировавшего: «Я — человек Старого Света, семя, перенесенное ветром через океан, растение, отказавшееся дать всходы на плодородной американской почве. Я принадлежу к тяжелому древу прошлого. Мои корни, физические и духовные, роднят меня с европейцами — с теми, кто были когда-то франками, галлами, викингами, гуннами, татарами, невесть кем еще». И хуже того: дерзко противопоставившего этому «образцовому» образу жизни собственное, исполненное неисчислимых превратностей судьбы существование нищего эмигранта в «Мекке» европейского художественного авангарда, бок о бок с такими же неимущими энтузиастами пера и кисти, оторванными от земли мечтателями и эксцентриками, лицами без определенных занятий и жрицами древнейшей профессии — словом, всеми, за кем закрепилось интригующее досужего обывателя понятие «богема». Все это активно способствовало созданию чуть ли не на полвека закрепившейся за писателем скандальной репутации «апостола аморализма» — репутации, отвечавшей лишь самому поверхностному взгляду на его индивидуальность и препятствовавшей ощутить реальное своеобразие его художнической манеры.
Прочувствовать и осмыслить ее масштабность (и одновременно противоречивость) в 30-е годы довелось мало кому из критиков и литературных обозревателей. Однако среди этих немногих был Джордж Оруэлл, так отозвавшийся о создателе «Тропика Рака» в эссе «Во чреве кита»: «Миллер, по-моему, единственный сколько-нибудь крупный, наделенный воображением прозаик из всех, кого дали в последние годы миру народы, говорящие по-английски». Отнюдь не солидаризируясь с нашедшим воплощение в автобиографической трилогии видением действительности, будущий автор знаменитых антиутопических романов «Скотный двор» и «1984» сумел оценить по достоинству парадоксально торжествующую на страницах «Тропика Рака» и «Черной весны» — и как бы исподволь опровергающую апокалиптический настрой трилогии в целом — лирико-эмоциональную стихию, впечатляющую образно-метафорическую экспрессию миллеровской прозы.
Впрочем, в ходе долгого и непростого пути Г. Миллера в литературе такого рода парадоксальность явит себя не однажды. И не только в его романах позднейшего времени (уже в послевоенный период писатель создаст еще одну масштабную автобиографическую трилогию «Роза распятия», 1949 — 1960; ныне она также доступна российским читателям), но и в не менее примечательной широтой охвата событий и точностью авторских наблюдений миллеровской эссеистике.
В самом деле: перелистывая страницы едва ли не каждой книги прозаика, ощущаешь, как в рамках одной художнической индивидуальности противоречиво уживаются, с переменным успехом оспаривая друг друга, упрямый неустрашимый бунтарь, провидящий в воцарившемся на необозримых просторах Америки «кондиционированном кошмаре» реальные истоки социальных, политических, экологических недугов, поразивших в годы Второй мировой войны и первое послевоенное десятилетие его неблагодарную отчизну, и — во всем изверившийся, чуть ли не метафизический пессимист, наследник духовных традиций Шопенгауэра, Ницше, Шпенглера. А вчитываясь в поток сознания его персонажа-повествователя (зачастую вовсе не отличимого от автора, идет ли речь о романах, повестях или новеллах: автобиографическое начало властно заявляет о себе и в первых, и во вторых и в третьих), следя за ходом авторской мысли, неизменно прихотливым и чаще всего неожиданным, со временем нащупываешь не то чтобы внутренний «сюжет», но по крайней мере глубинный лейтмотив всего насчитывающего больше двух десятков томов большой и малой прозы творческого наследия Г. Миллера. Лейтмотив по сути не новый, но вечно обновляющийся, как обновляется со времен мифологии и фольклора сама литература: становление художника.
Ибо о чем, в сущности, повествовал «Тропик Рака»? О рождении творца из ожесточенного жизненными передрягами неимущего эмигранта из Нового Света в Старый. И эта магистральная тема развивалась, перебиваясь типологически сходными: историями его единомышленников, друзей, собратьев по цеху — на миг сверкнувших на пестром космополитичном фоне Парижа или прозябающих в безвестности, талантливых или не очень, гениальных или только мнящих себя таковыми; словом, всех, кто волею автора причислен к беспокойному племени художников по духу.
Как, в каких условиях, благодаря (а чаще — вопреки) каким обстоятельствам делаются писателями? Для Г. Миллера эта тема, этот лейтмотив, эта нота исполнена столь важного, столь глубокого, столь неисчерпаемого смысла, что граничит с одержимостью, становясь чуть ли не idee fixe прозаика. Сопрягаясь с реальными — а порой и вымышленными — деталями его биографии, она раскрывается во множестве вариаций на страницах «Черной весны», «Тропика Козерога», каждой из частей «Розы распятия», в позднейшей из книг мемуаров «Моя жизнь и моя эпоха» (1971) и, разумеется, в любом из полутора десятков томов миллеровской эссеистики. Впрочем, тут стоит сделать одну оговорку: литератор с репутацией неугомонного бунтаря и дерзкого новатора, Генри Миллер не был бы Генри Миллером, придерживайся он общепринятых жанровых канонов. А это обстоятельство, предельно усложняя «правила игры» для дотошных биографов и литературоведов академического склада, в то же время гарантирует большинству его читателей дополнительную радость — радость общего с автором эксперимента над действительностью, трепет сопереживания этой действительности «на равных», восторг совместного погружения в дразнящее многоцветье реальности. Нелегко, скажем, определить, где пролегает граница между зиждущейся на подлинных фактах мемуаристикой и художественным вымыслом в двух окрашенных светлой ностальгией по годам парижского самоизгнания повестях (или больших новеллах), написанных сразу по возвращении в США, но переработанных лишь полтора десятилетия спустя: «Тихие дни в Клиши» и «Мара из Мариньяна».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122
Убежденным сторонникам американского образа жизни (а среди читателей романов Г. Миллера находились и такие) едва ли мог импонировать демонстративный разрыв с заокеанской отчизной никому не известного прозаика-дебютанта, недвусмысленно декларировавшего: «Я — человек Старого Света, семя, перенесенное ветром через океан, растение, отказавшееся дать всходы на плодородной американской почве. Я принадлежу к тяжелому древу прошлого. Мои корни, физические и духовные, роднят меня с европейцами — с теми, кто были когда-то франками, галлами, викингами, гуннами, татарами, невесть кем еще». И хуже того: дерзко противопоставившего этому «образцовому» образу жизни собственное, исполненное неисчислимых превратностей судьбы существование нищего эмигранта в «Мекке» европейского художественного авангарда, бок о бок с такими же неимущими энтузиастами пера и кисти, оторванными от земли мечтателями и эксцентриками, лицами без определенных занятий и жрицами древнейшей профессии — словом, всеми, за кем закрепилось интригующее досужего обывателя понятие «богема». Все это активно способствовало созданию чуть ли не на полвека закрепившейся за писателем скандальной репутации «апостола аморализма» — репутации, отвечавшей лишь самому поверхностному взгляду на его индивидуальность и препятствовавшей ощутить реальное своеобразие его художнической манеры.
Прочувствовать и осмыслить ее масштабность (и одновременно противоречивость) в 30-е годы довелось мало кому из критиков и литературных обозревателей. Однако среди этих немногих был Джордж Оруэлл, так отозвавшийся о создателе «Тропика Рака» в эссе «Во чреве кита»: «Миллер, по-моему, единственный сколько-нибудь крупный, наделенный воображением прозаик из всех, кого дали в последние годы миру народы, говорящие по-английски». Отнюдь не солидаризируясь с нашедшим воплощение в автобиографической трилогии видением действительности, будущий автор знаменитых антиутопических романов «Скотный двор» и «1984» сумел оценить по достоинству парадоксально торжествующую на страницах «Тропика Рака» и «Черной весны» — и как бы исподволь опровергающую апокалиптический настрой трилогии в целом — лирико-эмоциональную стихию, впечатляющую образно-метафорическую экспрессию миллеровской прозы.
Впрочем, в ходе долгого и непростого пути Г. Миллера в литературе такого рода парадоксальность явит себя не однажды. И не только в его романах позднейшего времени (уже в послевоенный период писатель создаст еще одну масштабную автобиографическую трилогию «Роза распятия», 1949 — 1960; ныне она также доступна российским читателям), но и в не менее примечательной широтой охвата событий и точностью авторских наблюдений миллеровской эссеистике.
В самом деле: перелистывая страницы едва ли не каждой книги прозаика, ощущаешь, как в рамках одной художнической индивидуальности противоречиво уживаются, с переменным успехом оспаривая друг друга, упрямый неустрашимый бунтарь, провидящий в воцарившемся на необозримых просторах Америки «кондиционированном кошмаре» реальные истоки социальных, политических, экологических недугов, поразивших в годы Второй мировой войны и первое послевоенное десятилетие его неблагодарную отчизну, и — во всем изверившийся, чуть ли не метафизический пессимист, наследник духовных традиций Шопенгауэра, Ницше, Шпенглера. А вчитываясь в поток сознания его персонажа-повествователя (зачастую вовсе не отличимого от автора, идет ли речь о романах, повестях или новеллах: автобиографическое начало властно заявляет о себе и в первых, и во вторых и в третьих), следя за ходом авторской мысли, неизменно прихотливым и чаще всего неожиданным, со временем нащупываешь не то чтобы внутренний «сюжет», но по крайней мере глубинный лейтмотив всего насчитывающего больше двух десятков томов большой и малой прозы творческого наследия Г. Миллера. Лейтмотив по сути не новый, но вечно обновляющийся, как обновляется со времен мифологии и фольклора сама литература: становление художника.
Ибо о чем, в сущности, повествовал «Тропик Рака»? О рождении творца из ожесточенного жизненными передрягами неимущего эмигранта из Нового Света в Старый. И эта магистральная тема развивалась, перебиваясь типологически сходными: историями его единомышленников, друзей, собратьев по цеху — на миг сверкнувших на пестром космополитичном фоне Парижа или прозябающих в безвестности, талантливых или не очень, гениальных или только мнящих себя таковыми; словом, всех, кто волею автора причислен к беспокойному племени художников по духу.
Как, в каких условиях, благодаря (а чаще — вопреки) каким обстоятельствам делаются писателями? Для Г. Миллера эта тема, этот лейтмотив, эта нота исполнена столь важного, столь глубокого, столь неисчерпаемого смысла, что граничит с одержимостью, становясь чуть ли не idee fixe прозаика. Сопрягаясь с реальными — а порой и вымышленными — деталями его биографии, она раскрывается во множестве вариаций на страницах «Черной весны», «Тропика Козерога», каждой из частей «Розы распятия», в позднейшей из книг мемуаров «Моя жизнь и моя эпоха» (1971) и, разумеется, в любом из полутора десятков томов миллеровской эссеистики. Впрочем, тут стоит сделать одну оговорку: литератор с репутацией неугомонного бунтаря и дерзкого новатора, Генри Миллер не был бы Генри Миллером, придерживайся он общепринятых жанровых канонов. А это обстоятельство, предельно усложняя «правила игры» для дотошных биографов и литературоведов академического склада, в то же время гарантирует большинству его читателей дополнительную радость — радость общего с автором эксперимента над действительностью, трепет сопереживания этой действительности «на равных», восторг совместного погружения в дразнящее многоцветье реальности. Нелегко, скажем, определить, где пролегает граница между зиждущейся на подлинных фактах мемуаристикой и художественным вымыслом в двух окрашенных светлой ностальгией по годам парижского самоизгнания повестях (или больших новеллах), написанных сразу по возвращении в США, но переработанных лишь полтора десятилетия спустя: «Тихие дни в Клиши» и «Мара из Мариньяна».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122