— О, я познакомился с этим почтенным человеком у смертного одра почившей великой княжны Александры Николаевны… Это было тяжелое время для всех нас… У государыни императрицы мы вспоминали об этом вчера, и… и я мог понять, что ее величеству было бы приятно, если бы вместе с отцом Бажановым она могла бы помолиться около вашей постели об умершей дочери, притом же вознести мольбы и о вашем скором выздоровлении…
Очень окольный путь был избран хитрым Мандтом для того, чтобы дать понять Николаю, что он, хотя и самодержец еще, но умирает. И Николай это понял. Скрестились две пары глаз: выпученные, огромные, почти белые глаза Николая и запавшие, но немигающие мефистофельские глаза его лейб-медика, и Николай спросил, наконец:
— Разве я должен умереть?
Мандт опустил глаза и ответил тихо:
— Да, государь!
Царь повернулся к стене и лежал так несколько минут. Мандт взял его руку в свою и стал считать пульс.
Умирающий снова лег на спину и спросил:
— Как же осмелился ты сказать мне это?
Действительно, осмелиться было бы трудно, но все кругом во дворце ожидали от Мандта этой смелости, и Мандт ощущал это, как приказ тех, кто имеет силу и власть, в отношении к тому, кто теперь уже совершенно бессилен, хотя еще и считается царем.
Мандту пришлось так же пространно и сложно, как и раньше, объяснять царю, что во всех отношениях было бы хуже, если бы он не сказал ему этого. что он имеет еще возможность объявить близким свою последнюю волю и проститься с ними, что в его распоряжении есть еще для этого несколько часов.
Царь выслушал это с виду спокойно и снова повернулся к стене. Он, который выше всего в жизни ставил строжайшую военную дисциплину и за малейшие проступки против нее наказывал жестоко, теперь видел, что и у смерти, которая шла к нему, есть тоже свои правила дисциплины, которые он, уже сходящий с трона самодержец, обязан выполнить.
Но к подобной мысли все-таки надо было привыкнуть; для этого необходимы были хотя бы десять минут сосредоточенности, молчания… Дышать же было трудно, дышать могла уже только небольшая часть легких. Сильные подагрические боли охватывали пальцы правой ноги, как будто за них брались уже, пробуя, жесткие костлявые руки смерти. Мысли иногда путались, заскакивали одна за другую, терялись…
— Благодарю! — сказал он, наконец. — Позови ко мне моего старшего сына…
III
Тягостная для всех во дворце неопределенность, полная притом ужаснейших опасений, что умирающий может умереть внезапно, без исповеди и причастия, окончилась, когда наследник вошел в кабинет к отцу. Во дворце, конечно, никто не спал, хотя было только четыре часа утра. Обер-священник Бажанов также ожидал только приказания приступить к церемонии напутствия, в которой он был бы главным действующим лицом, отлично знающим свою роль.
И его позвали, и исповедь царя-деспота в его тяжких грехах началась.
Однако обер-священник задавал только привычные свои вопросы, какие задавались всеми вообще священниками их «духовным чадам» под душным покровом епитрахили. Эти вопросы касались только личной жизни каждого человека, умирал же тот, кто тридцать лет самовластно руководил огромной страною.
Хомяков в своих знаменитых стихах, написанных в начале Восточной войны, вежливо переложил грехи Николая на голову России, обращаясь к ней с укором, возмутившим и правительство и правящие классы:
…А на тебя, увы, как много
Грехов ужасных налегло!
В судах черна не правдой черной
И игом рабства клеймена,
Безбожной лести, лжи тлетворной,
И лени мертвой и позорной,
И всякой мерзости полна!..
О «всякой мерзости», которой полна была жизнь при Николае, не говорил, конечно, придворный духовник, задавая умирающему свои вопросы; исповедь велась в пределах десяти заповедей, и когда она кончилась, Николай, перекрестившись, сказал торжественно:
— Верую, что господь примет меня в свои объятия!
И с этого момента торжественность человека, привыкшего за свою долгую жизнь к тысяче придворных церемоний, приемов, парадов, смотров, подменивших для него простую, естественную жизнь, уже не покидала Николая.
Он как будто незримо надел на себя новый мундир, тот мундир, в котором нужно было идти представляться уже не папе в его Ватикан, а богу, в которого он верил. Он старался как можно отчетливей повторять за священником слова передпричастной молитвы. Он даже попытался сползти с кровати, чтобы принять причастие, стоя на коленях, а не лежа…
Выполнив свою роль, покинул кабинет Бажанов, и в это последнее обиталище царя стали входить, чтобы проститься с ним, его семейные.
Когда вошла Елена Павловна, Николай сказал ей с подобием улыбки:
— Eh bien, madame Michel, стоп машина!
Как раз в это время ему принесли письмо от сыновей из Севастополя, привезенное курьером.
— А-а!.. Что? Здоровы они? — спросил он и, когда ему ответили, что здоровы, добавил:
— Все прочее меня уже не касается больше… я весь в боге.
От «всего прочего» он уже чувствовал себя оторвавшимся и свободным — от войны, от осажденного Севастополя, от России… Он оставался только в тесном кругу своей семьи.
За большим окном его кабинета свистел леденящий ветер; на столе его лежала неразорвавшаяся английская бомба, из тех, которыми союзный флот осыпал Одессу; на стенах висело несколько батальных картин; темнела икона в серебряном окладе… такая комната могла бы быть у любого штаб-ротмистра. Николай перед смертью точно сознательно забрался в это неуютное и притом холодное убежище, чтобы менее чувствителен был переход к могиле в Петропавловском соборе.
О Петропавловском соборе не забыл Николай перед смертью: он сам определил место там, где хотел бы быть погребенным.
Вели и несли к нему его внуков, детей наследника. Маленький Александр, будущий император, до того испугался вида умирающего деда, что с криком ужаса кинулся вон из кабинета. Его удержали в дверях и едва успокоили.
Но, кроме семьи, были и еще близкие Николаю люди, как граф Адлерберг, граф Орлов, князь Долгоруков… Их тоже приказал призвать к себе умирающий и одному подарил свою чернильницу, другому — свои часы, за то, что он «никогда не опаздывал с докладами», третьему — свой старый портфель для бумаг…
Даже камер-лакеев своих он призвал к себе… Однако уже зимний день смотрел в окно. Жизнь, от которой ему думалось уйти ночью, поднималась перед ним снова, хотя сознание его уже заволакивалось временами.
— Когда же вы меня отпустите? — спросил он недовольно у Мандта.
Мандт не дослышал и не понял вопроса.
— Я хочу сказать, когда это все кончится? — повторил Николай.
— Теперь уже скоро, — ответил Мандт.
— Скоро?.. Тогда… пусть же читают отходную.
Он боялся и в этот момент, что не исполнят чего-нибудь, что полагается по уставу, по закону, по форме исполнить.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170