ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


— И я никому вреда не причиняю.
— Пьесу он написал. Ответили, что напечатают, И деньги уже выслали. Беги получать. Сто тысяч рублей. Драматург. Дома себе накупишь в Кировакане.
Я, удаляясь, пробурчал: «Не в Кировакане, в Тбилиси», — и в ту же секунду похолодел — до того был строг и резок дядин окрик:
— Что, что?! Что ты сказал?! Повтори!
— …Ничего не делает, — сказал я Старшему своему дяде, — лежит себе в лесу. Говорю, идём домой, не отвечает.
— За что он избил Сено?
— Сено выругал Макарову, а Рафик его избил.
— Какую ещё Макарову?
— Артистку.
— К нам театр приехал?
— У Сено была карточка Макаровой, он крутился на турнике, а карточка выпала из кармана, а директор сказал: «Иди возьми свою Макарову», а Сено сказал… Сено выругался, а Рафик его избил.
— Значит, театр не приезжал?
— Нет.
— Сильно он его бил?
— У нас тогда уроки шли.
— На тебя письмо пришло из газеты. Хвалят.
Нет, меня не хвалили. А очень ясно, чёрным по белому писали, что жанр драматургии — трудный жанр и что сейчас мне надо просто хорошо учиться. И всё. Но моё имя было напечатано на машинке, почти как в газете, и рядом стояли слова «драматургия» и «жанр», и всё это относилось ко мне. Мой Старший дядя воспринял это как похвалу, и я тоже это так воспринял. И подобрел. И сказал ему:
— Пусть едет в свой Тбилиси, чего держишь?
Он мастерил раму для колхозной телеги. И то ли топор плохо шёл, то ли дерево было крепкое, то ли трудодень маленький — мой дядя работал неохотно. Возницы потом ругались на него, а так как он и сам частенько оказывался возницей, то он тоже ругал себя на чём свет стоит и чертыхался, проклиная свою неряшливость. А когда он работал хорошо — получалась отличная телега, глаз не отведёшь, но на это уходило десять дней.
— Пьесами начинаешь, — сказал мой Старший дядя. — Очень хорошо. А телегу кто не может сделать? Всякий может. Ты знай свои уроки учи. И стариков не тебе кормить. И не мне. И не отцу твоему. Они пять лет дожидались Рафика. А Рафику в Тбилиси хочется.
Было совсем уже темно. Мы сидели за ужином. Шёл мирный разговор о белом свете, о погоде, о виденном и слышанном, и никак не верилось, что председатель сельсовета и секретарь парторганизации пришли арестовать Рафика. Их деревенская одежда и то, что они жили среди нас — такие же, как мы, люди, — делали смешной цель их прихода. Председатель сельсовета в этот день порезал руку на сенокосе и говорил, что рана пощипывает и что он боится, как бы не случилось заражения крови, а секретарю парторганизации смертельно хотелось спать, и, подрёмывая, он сонно, сонно говорил, что завтра у него много дел и неизвестно, как он с ними управится. А Младший дядя сидел в это время за хлевом.
— Что он там делает? — спросил мой отец.
Мать моя и без того уже была взвинчена, она ответила криком:
— Ох, да пропади пропадом весь ваш род — что он делает!
— Про это мы знаем, я спрашиваю, что Рафик делает?
Мать ответила, передразнивая Младшего дядю:
— «Ничего не де-лаю… пла-чу сижу… люб-лю… в Тбилиси хо-чу…» Наследственное! — закричала моя мать. — Все вы такие! Все! Кто вас держит — бегите! Хоть сейчас бегите в свои Махачкалы, крутите там любовь!
Любовь принадлежала городу, была городская штука. Моя мать сама была почти горожанка — так близко было их село к городу, и поэтому любовь была её тоже. Они подходили друг к другу — моя мать и любовь. А эти вислогубые бездельники, эти братья, почему-то влюблялись один в Тбилиси, другой в Польше, третий — мой отец — во время войны в Махачкале.
— Тебя брат зовёт.
Облитая светом луны, мерно дышала его ссутуленная спина, и тёмной бронзой отливало смуглое лицо. Одинокий сверчок пел из своей прохладной щели песню остывающей земли. В лесу низким голосом пел влюблённый — наш учитель географии, из-под его густого голоса иногда выплывал другой, женский грудной голос, и — если прислушаться — можно было различить их шаги на тропинке, и — если присмотреться — можно было разглядеть за деревьями их силуэты.
— С ослов и с учителей налога не берут, — сказал я.
Мой Младший дядя медленно повернул голову. Вот так всегда и было: мне хотелось нравиться ему, и всегда получалась какая-нибудь глупость. Я скороговоркой выпалил:
— Брат зовёт.
В свете луны закачалась и сама фигура брата, моего отца.
— Рафик? Рафаэл ты, Рафаэл…
Брат обнял брата, и, голова к голове, они медленно стали раскачиваться из стороны в сторону.
— Рафик, Рафаэл, ах ты… — И мой отец повернул лицо к песне, доносившейся из леса. — Эй, парень, давай-ка мы тебя завтра обженим, оставишь ты нас в покое…
— Сына своего обжени!
Стало тихо, потом из лесу донёсся женский смех, мой отец что-то хотел сказать, да так и не сказал — уставился с оторопелым лицом в сторону леса, а Рафик громко всхлипнул, и я сразу переполнился любовью и затосковал. Было из-за чего поплакать.
Братья, обнявшись, смотрели в одну точку, и это очень напоминало старые фотокарточки. Меня в эту минуту не существовало для отца, я был чужим — он возвращался к своей старой семье. И не было моей матери, жены Старшего дяди, всех детей и всех внуков — двадцати-тридцати нервных и непонятных характеров, которые сами не знали, чего хотели. А была дружная, слитная семья — со своими шутками, любовями, дружескими узами, с уважением к старшим, с заботой о младших. И это было давным-давно. Потом постепенно забота взяла верх над всем остальным и ничего, кроме неё, не осталось.
— Как там было… «Буря мглою небо кроет… вихри снежные крутя, то как зверь она завоет, то заплачет как дитя… Выпьем, верная подружка бедной юности моей… выпьем с горя, где же кружка…»
— …А тебе что, что они стихи читают? — сказал я матери. — Хорошо делают, что читают. Если бы ты знала, ты бы тоже читала.
— Мне некогда было стихи разучивать, я тебя растила.
— Не растила бы.
— Ещё один умник нашёлся.
Потом один из братьев на завалинке кашлянул, закашлялся, как простуженный, и это послужило достаточным поводом для моей матери, чтобы пойти и помешать им. Они вошли в дом. Младший дядя как-то отчуждённо остановился возле дверей. Отец разглядывал под светом керосиновой лампы какую-то карточку, а мать вырывала у него из рук эту карточку.
Девушка на карточке смотрела на каждого из нас вроде невнимательно, а вроде и внимательно и с желанием понравиться. Глаза её заставляли нас проникнуться к ней любовью, но сами они никого в этой лачуге не любили. Эта Каринэ, фотографируясь, конечно же, знала про наши грубые мазаные стены и про большущие руки моего отца. Эта Каринэ говорила нам издали, не видя нас: «Я-то хороша, но вот вы — вы совсем нехороши для меня». Но мы не обижались, мы готовы были продать ради неё всех наших коров и все наши ковры и ничего не потребовать взамен.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56