ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Гаврюшка ковыляет на шаг впереди меня, припадая на правую ногу. В бедре, в самой кости, у него осколки, память о сталинградском зимнем наступлении. Три раза резали ему бедро, вынимали железки, но все равно в нем их еще порядочно. Временами внутри происходит нагноение, нога пухнет, раны вскрываются…
Он хромает на правую ногу, я – на левую. Забавную картину, наверное, представляем мы с ним со стороны…
– Как ты думаешь, зачем нас? – спрашиваю я Гаврюшку.
– А кто его знает… – отвечает он без тревоги. Его и вправду не слишком беспокоит вызов к директору. Во всех ситуациях он ведет себя инертно, никогда не видно, что? он чувствует и чувствует ли что-нибудь вообще, – как будто ничто не может коснуться его прямо, а только лишь какой-то отдаленной стороной. Нет, он не рохля, какими бывают от природы, я понимаю его, это послефронтовая реакция, она у многих ребят, прошедших через фронт, госпитальные палаты; насмотревшись там, пережив все потрясения, что выпали, достались, потом, в тыловой жизни, человек на все смотрит совсем иными, чем не изведавшие его доли, глазами, все представляется ему мелким и несущественным, чтобы можно было отзываться нервами в полную силу, принимать что-либо близко к сердцу.
– Чего-то нам сейчас вкрутят! – молча пройдя с полсотни шагов, добавляет Гаврюшка, даже как бы с некоторым удовольствием, что нас ожидают неприятности.
– Чего же? – спрашиваю я.
– Да уж чего-нибудь отвесят… За хорошим бы не позвали… Да ты не дрейфь! – успокаивает он меня. – Больше вышки не дадут, дальше фронта не пошлют…
Он говорит ходовую пословицу, просто так, потому что она подвернулась ему на язык. Мы смеемся. Слова эти смешат нас тем, что ни ко мне, ни к нему они совершенно не применимы: вышку – не за что, а на фронт – так мы с ним инвалиды, с отставкой вчистую.
И ни я, ни он не подозреваем, как все-таки близок он к истине – в той половине фразы, в которой говорится о фронте…
Контора завода – в зданьице вблизи проходной. Здание восстановлено из горелой коробки, наспех, единственная задача, которую преследовали при восстановлении, – побыстрее войти, побыстрее как-нибудь разместиться. Внизу – бухгалтерия, разные отделы, профком, комнатка комсомольского комитета, в которой только стол, пара стульев и несгораемый ящик на полу. Стены – в старой штукатурке, побывавшей в пожаре, обвалившейся большими кусками, кое-где – лишь одна обнаженная кирпичная кладка; двери – фанерные, некрашеные, в густой черноте от рук приходящих сюда рабочих. Неровные, тоже некрашеные, из разнокалиберных досок полы, затоптанные множеством ног. Их не моют, чистоту наводить бесполезно, не продержится и десяти минут, уборщица лишь соскребает лопатой нанесенную с улицы мокрую кашицу из снега и грязи.
Директор – наверху. Там и партком. Верхнее помещение получше, полы и стены в масляной краске, в директорской прихожей, где секретари, на полу линолеум, на окнах – шторы, электролампочки в матовых колпаках. А уж директорский кабинет – совсем роскошен. Кто туда заглядывал, говорят: столы под сукном, на потолке люстра, мягкие кресла, ковер…
Мы входим с Гаврюшкой в «предбанник» – так на заводском языке зовется директорская приемная с секретарями. «Баня» – сам кабинет, где «дают жару», «мылят» и «банят», так что порой оттуда выскакивают в поту и краске, как из настоящей бани.
Секретарши, сразу обе, встречают нас вопросами:
– Вы по вызову? Ваши фамилии?
– Марков.
– Максимов.
– Да, вас вызывали. Из механического? Проходите в кабинет.
Просторная, с высоким потолком комната. Солнце снаружи бьет в белые шелковые шторы. Бледно-зеленые стены играют глянцем. Большой директорский стол с телефонами, от него во всю длину комнаты – стол для приглашенных на заседания. Действительно, столы под великолепным темно-зеленым сукном. Мягкие кресла. На полу, во всю комнату, толстый ковер в замысловатых узорах, расцветкой – в тон стенам, сукну на столах. И над всем, как бы паря, царственно – люстра, целая гроздь хрустальных блесток, свисающая с потолка. Богато! И откуда все это нашлось – люстра, ковер, сукно? Во всем городе стула приличного не сыскать, не осталось…
Тут я ловлю себя: до какой же степени война, ставшая привычной разоренность, отсутствие самого элементарного исказили восприятие! Ничего же необычного, самый обыкновенный нормальный кабинет, даже скромнее того, какой мог бы быть у директора завода, а уже кажется чем-то из ряда вон выходящим. Да у нашего школьного директора был такой же. У заведующего поликлиникой, где работал мой отец…
В кабинете – человек десять, но не в креслах у стола, а в ряд на стульях вдоль стены, слева от входа. Все – как мы с Гаврюшкой, цеховые рабочие. Стариков, даже таких, про которых говорят: «в возрасте», – нет, двадцатилетняя молодежь, только двое-трое – под тридцать. По рукам, одежде видно, что каждый явился сюда тоже прямо со своего рабочего места. Лица – знакомые, виденные не раз у проходной, у кассы в дни получек, в очередях заводской столовой и хлебного магазина, но имен и фамилий этих парней я не знаю, все из других цехов.
Мы с Гаврюшкой здороваемся, пристраиваемся в общий ряд на крайние свободные стулья. От сердца отлегает – не одни мы. Что бы ни предстояло – заодно с другими, на миру, как говорится, и смерть красна…
Томительно тянутся минуты.
Голоса.
Резко открывается дверь, так, как открыть ее может только хозяин. Стремительно входит директор. За ним – секретарь парткома. На заводе он недавно, и узнать его еще не успели, известно только, что фронтовик, в армии был тоже политработником и, видать, вел себя там неплохо, дважды ранен и оба ранения его – пулевые, а это кое о чем говорит. С ними инженер из конструкторского отдела Лачи?нов, он отстаивал зимой сорок первого Москву, и теперь на его левой руке лишь два пальца, большой и указательный. Сзади всех вкатывается плотненький, округлый, с антрацитной синевой на выпуклых бритых щеках Илья Миронович Апресян. Он в добротном офицерском кителе, хотя с самого начала войны на броне и быть на фронте или в армии ему не пришлось ни одного дня, в великолепных белых бурках с кожаными носами и задниками и с такими высокими голенищами, что они трижды подвернуты под коленным сгибом. Илья Миронович – заводской хозяйственник, снабженец, из старых заводских кадров. В сорок первом, осенью, он увозил завод в Среднюю Азию, теперь снова на старом месте. Приехал со всей семьей – с женой и двумя детьми. «Семью-то зачем – в такой разор, на пепелища? – спросили у него старые рабочие, удивляясь этой, на их взгляд, неразумности расчетливого Апресяна. – Обождали бы там, в тепле и без горя, пока тут более или менее наладится…» – «Нет уж! – сказал Апресян. – Какой же я работник буду, если половиной головы буду работать, а половиной – про семью думать, как они там, живы, здоровы или, может, болеют, а я и помочь не могу… А так – и мне на сердце спокойней, на глазах они у меня, и им лучше…» Точной должности его не знает никто, он универсален, многолик.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77