ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

 


Налево от окна стояло вольтеровское кресло перед крошечным письменным столиком с витыми ножками, ящичками и множеством пустяковых вещей. Подальше в углу – диванчик и креслица, обитые синим кретоном, с нашитыми по нему розами; здесь на высокой витой подставке горел третий канделябр. Напротив окна висело большое трюмо, опрокидывая в зеленоватой своей поверхности всю комнату и огоньки города, лежащего глубоко внизу.
Посреди мастерской стояли на столе вазы с цветами, фруктами и бутылочки ликера. Повсюду по сукнам, коврикам, пестрым платкам раскиданы подушки и пуфочки. На стенах масляные картины, мольберт и два больших холста, задвинутые в угол. Пахло красками, левкоями и табаком. Егор Иванович опустился на первый же пуфчик; Белокопытов облокотился о высокий подоконник и, не выпуская изо рта коротенькой трубочки, сказал:
– Тебе повезло. Писатели начинают с грязного трактира, где говорят о нутре, поглощая пиво, и пьяными слезами плачут за матушку Россию. В кабаках и ночлежках погибает из десяти девять талантов. Ты прилетел прямо на свет: смотри, – он положил растопыренные пальцы на стекло и обернул туда голову, – сколько огней! Но во всем городе светится одна точка – это мы. Мы таинственны, мы притягиваем, на нас летят. В трактирах спиваются, а близ нас погибают от более тонкого яда. Я предупреждаю тебя, Егор!
Он пыхнул три раза трубкой. На фоне окна его профиль был острый и надменный. Егор Иванович спросил:
– Ты живешь один?
– Да. Женщины задают мне этот вопрос каждый день. У меня есть двадцать скверных привычек. Для чего я должен иметь их сорок. Жить одному холодно, но чисто. В сумерки я гляжу, как загораются огни города, и мне грустно и хорошо. Вместо этого я почему-то должен отравлять жизнь другому существу. Я не женюсь, потому что не хочу сидеть непрерывно в грязной тарелке от только что съеденной еды.
– Я все-таки не так думаю. Если бы я полюбил, я бы устроил свою жизнь лучше и чище, чем она есть сейчас, – ответил Егор Иванович, присаживаясь поближе, – все дело в том, как полюбить! Вот у меня есть большой друг, хорошая женщина, простая, грустная, необычайно высокой души. А я знаю – сойдись я с ней опять, получится плохо, скудно. Все дело, как полюбить! Белокопытов усмехнулся, оглянул Егора Ивановича всего, с кудрявой головы его на широких плечах до косолапых ступней, и засмеялся коротко.
– Ты чернозем и так далее, – сказал он, – женщинам будешь нравиться, если сам не напортишь дела. Но суть не в женщинах. Честолюбие, известность, деньги, слава. И главное – такое состояние, когда ты сам в последнем восхищении от себя. Понял?
– Понял, – сказал Егор Иванович. – Все это, конечно, хорошо, если мне это нужно. А у меня бывает так, что ничего не нужно. Опротивеет все, и ничего не хочется. Уж на что повесть моя дорога, а и то думаю: ну примут, напечатают и расхвалят, а еще что? Разве это меня насытит?
Белокопытов вынул трубку, выколотил и, заложив руки в бархатные штаны, остановился перед Егором Ивановичем.
– Ты должен был сказать это не сейчас и не мне одному, а после прочтения твоей повести, при всех, и мысль развить гораздо подробнее. Тогда твои слова произведут впечатление.
– Господи помилуй, я на самом деле так думаю. А вовсе не для впечатления.
– Ты пессимист, – сказал Белокопытов, – при этом мягкотелый, рыхлый славянин. Стержень твоих идей – все смертно, тленно, непрочно. Но горе в том, Егор, что подобного направления держится романист Норкин. Он пока наш враг. Ты должен выбрать себе другую позицию, если хочешь успеха. Мы вместе подумаем с тобой на досуге. Кстати, знаешь ли ты, что такое Россия?
Но в это время звякнул звоночек. Белокопытов повернулся на каблуках и крикнул опять, что дверь не заперта. Егор Иванович поднялся и стал глядеть в окно на мерцающие пунктиры огней, то прямых, то изломанных, то полудугой, на сияющие вдалеке электрические солнца вдоль набережной. В прихожей в это время Белокопытов спросил негромко и встревоженно:
– Ну что?
– Ну что, что? – ответил злой, деревянный голос, – Придет, я спрашиваю?
– А я почем знаю.
– Ты ее видел?
– Сейчас от нее, видел. – Что же она сказала?
– Сказала, что придет, а может быть, не придет. Белокопытов помолчал, затем проговорил со страшной досадой:
– Как же ты не понимаешь, что если не она, то все к черту!
– А я руки ей свяжу? Она ведьма, а не баба. И не верю я в твои махинации. Не держи меня, пожалуйста, за пиджак.
В мастерскую вслед за Белокопытовым вошел небольшой человек со злым и скуластым лицом. От черных усиков и острой бородки оно казалось очень бледным. Он подал, как деревянную, прямую руку, сказал: «Сатурнов», – громко высморкался и сел у среднего стола на пуфчик, оглядывая ликеры.
Белокопытов, подмигнув на него, проговорил уже иным, простецким голосом:
– Хорошенько посмотри на Александра Алексеевича, поучись! Человек прямой, суровый и фанатик в искусстве. Мы друзья, хотя противоположны, полярны. А мы тут с Егором Ивановичем в философию залезли, добрались до России.
– Перестань! – ответил Сатурнов и сморщился до невозможности; черная бородка полезла у него на сторону, а татарские усики вкось. – Дурака корчишь. Философия твоя – к бабам ездить.
Белокопытов сразу побледнел, сжал маленький рот.
– У всякого свой стиль, – отчеканил он и обратился к Егору Ивановичу: – О России мы еще поговорим, но если ты попал к нам, помни главное: вся Россия – это «что», а мы – это «как». Мы эстеты, формовщики, стилисты, красочники. Вне нас формы нет, хаос…
Он уже сердился и настаивал, но договорить ему опять не пришлось. В прихожей раздался кашель, и вошли трое юношей. Один с детскими щеками, вздернутым носиком и челкой на лбу, одетый, как картинка, другой кривоплечий с перекошенным и унылым лицом и нечесаный, третий же был высок, в застегнутом сюртуке с хризантемой на шелковом отвороте, и походил на Уайльда. Все трое были из кружка «Зигзаги», из тех еще никому не известных поэтов и художников, которые первые поддержали Белокопытова на редакционном заседании «Дэлоса».
Молодой человек с челкой и взлохмаченный молодой человек только поклонились, похожий на Уайльда сухо пожал руки, и все трое сели в угол на диванчик. Белокопытов зажег под никелевым чайником спиртовку и хлопотал с посудой. Сатурнов, облизнув усы от ликера, побарабанил ногтями и проговорил, ни к кому не обращаясь:
– Много сволочи развелось, сделай одолжение! Он очень начинал нравиться Егору Ивановичу. От присутствия его в комнате все речи Белокопытова казались милой болтовней, «Зигзаги», на диване, только смешными, а вся суетливо убранная комната – бонбоньеркой. В маленьком сухом Сатурнове была крепость и неповоротливость корня. Егор Иванович чуял его нюхом, как собаки слышат запах родного дыма.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189 190 191 192 193 194 195 196 197 198 199