ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

 

Теркин оглянул меня рыжими глазками, захохотал в лицо и повернулся спиной. Я повторяю: лил дождик, и была страшная слякоть. Мы одновременно зашли в кинематограф, оттуда – в кабак; не разлучаясь и не разговаривая, я таскался за Теркиным, все время намереваясь его оскорбить. Под утро попали к женщинам. Теркин пил вино, даже не глядя на меня; девицы безобразничали; я сидел в углу, ненавидел себя, и его, и всех. И нарочно остался там ночевать.
Наутро нужно было забыть все это, но когда мысли, все чувства не выше грязного тротуара, то от таких воспоминаний не отвязаться ничем, некуда уйти. Словом, бывает так, когда человек видит, что сидит в яме. Днем опять встретил Теркина у магазина, подошел и заговорил:
– Потрудитесь, пожалуйста, ответить, что вы находите во мне смешного? Я не позволю никому… – и т. д. и т. д., произнес все это с завыванием.
– А идите вы к черту, в самом деле, – ответил он.
Теркин не хотел понимать, что я – это я, что я хорош, что я не только бегаю по слякоти, меня ценят и любят и прочее. Далее следовала история в кабаке, – о ней я писал. Он ударил меня при всех очень громко, шлепнул. Вот.
Внизу кончилась перестрелка, только одинокий выстрел будит иногда многоголосое эхо. Я лежу на бурке у собачьего домика. Павел сидит на корточках перед угольями, жарит котлеты, морщится и воротит лицо от чада; на зеленоватом ночном небе отчетливо видны фигуры часовых; у догорающих костров дремлют солдаты; площадка земли, где мы живем третью неделю, вся притоптана, обсижена и, по-моему, даже – уютное место для жизни. У обрыва – два креста; под ними в земле лежат семь человек, и мне не кажется страшной смерть: не умирают ни звезды, ни облака, ни все растущее на земле, не умирает и человек.
У огонька рядовой Василий Черногрибов рассказывает ровным голосом: «Возьмешься это пахать и пойдешь за плугом, а за тобой грачи ходять; руки натрешь, спину ломит, потно, а голове легко; так оно и здесь: работа тяжелая, что и говорить, опасная, а очень просторно, и все так приноровлено, чтобы голове было легче. Ведь богу-то спина твоя, что ли, нужна? Он тебе в темя смотрит. Темя пуще всего береги».
Лежу и размышляю, и мне это не кажется праздным: я точно чувствую на темени твою руку. Все мое прежнее существование было безобразным. Очевидно, кроме всех книг, мыслей и прошлой жизни, нужна была еще эта гора. Отличная гора. Я люблю ее прямо на ощупь. На Большой Ордынке, конечно, безопаснее, там не посвистывают пчелки и не слышно, как из окопов ругаются турки по-русски…
Теркин сигнализирует что-то фонариком. В общем, он – отважный и сильный человек… Дело очень серьезное; турки густыми колоннами обходят его гору…
Треск и грохот – точно земля валится. Внизу стреляют залпами и пачками, и мои цепи отвечают частым огнем; по всему склону горы, где сидит Теркин, точно бегают огненные искры. Вот! Взревел воздух, загрохали ущелья – наше орудие из-за реки пустило по туркам бомбу. Слышны крики – должно быть, внизу, штыковой бой.
Утро. Они положили до тысячи человек и все-таки обошли. Теркин – в железном кольце. Он уже отбил пять штурмовых атак. Мои цепи втянулись в гору. Сейчас доставлен приказ: держаться во что бы то ни стало.
Пять часов дня. Теркин сигнализирует флажками, – он отбил еще атаку, но положение отчаянное: провиант не был подвезен, солдаты не ели вторые сутки. Турки роются в горе, как черви. Они подвигаются все выше, медленно и упрямо. До завтра они его задушат в кольце. Ему можно только прорваться к ущелью, к тому месту, где был убит турок с кувшином. Дай бог ему силы! Бой по всему фронту до самого моря. Слышны горные пушки. Помощи пока ждать нельзя. Сообщаю Теркину – пусть он прорывается; я с пятьюдесятью стрелками брошусь вниз, опрокину турецкие цепи на моей горе, достигну ущелья, свалю через пропасть два или три дерева; по ним можно перенести даже раненых.
Он – настоящий человек: «Принимаю ваш план. Всю ночь очищайте огнем склон. На рассвете сходимся внизу. Рубите сосны – те, что четыре в ряд. Они достанут до края. Раненых заберем. Чувствую превосходно. Благодарю». Он сам мне это сказал, махая флажками. Я передал план солдатам; они стали очень серьезны.
Солнце зашло. Мы открыли частую стрельбу веером по всему склону. Со стороны Теркина – такой же огонь. Время идет страшно медленно. Еще только полночь, а уши болят, и ломит голову от грохота. Велел Павлу заварить чаю; он пролил чайник на угли и сам как муха тыркается. Сюда бы нам композитора какого на часок – вот бы послушал. Все же я ужасно волнуюсь. Кажется, легче самому умереть, чем если убьют его. Четвертый час утра; велел усилить огонь; у солдат зубы и носы – черные.
Мальчик нес жестянки с патронами, гримасничал и вдруг упал. Над бровью у него – красная дырка.
Светает. Пятьдесят человек уже готовы; поснимали шинели, перекрестились. Перекрещусь ведь, пожалуй, и я. Дашенька, если что – я тебя очень полюбил, родная моя. Иду!
Дашенька, поздравь. Теркин и восемьдесят семь человек прибыли на мой плац-парад. Мы устроили то, что в донесении назовут «бешеной контратакой». Турки бросались на нас, как дикие. Теркин сейчас лежит у меня в снежном домике. У него забинтована голова и руки; он выпил рому и свистит из «Периколы». Ранен пустячно. Как странно, моя родная, моя чудесная Даша! (Вот опять сломался карандаш; но на душе-то, если бы знала!) Мне нравится «Перикола». Вообще музыка – самое совершенное на свете. Знаешь: ведь я спас Теркина. Мы рубили деревья и отстреливались. Вдруг, Дашенька, на той стороне вижу наконец – Теркин без оружия, рука в крови, другой машет своим. Из-под ног его выскакивает курд в башлыке, как заяц. Теркин швырнул в него картузом. Курд отбежал, нацелился и – чик! Теркин за голову схватился, но не упал. Я вырвал у солдата винтовку и всю пачку вогнал в курда. Тут рухнули сосны. Кричу Теркину: «Идите же!» Он стоит, ждет, чтобы все его солдаты подоспели. Он – герой, Даша. – Когда его перенесли через сосновый мост, я спросил: хочет ли, чтобы я его поцеловал? Он отер кровь с лица, захватил меня за воротник, и мы поцеловались. У него прекрасное лицо, настоящего воина, и глаза совсем золотого цвета. Он все понял, он мне сказал потом: «Знаете что: уж это мы с вами – навек».
Даша, можно любить только думая, что навек; иначе – не любовь. Тогда все понятно, все просто, торжественно и ясно, как звезды. Сегодня ночью опять над головой взойдет небесный стрелок Орион, Прости меня за все. Я люблю тебя, моя Даша.
ШАРЛОТА
В деревне Ивана Сапрыкина звали – Дурындас. Бог знает, кто так прозвал его, но, должно быть, не напрасно две каких-нибудь бабы, стоя у ворот, посмеивались: «Дурындас боронить выехал. Вот, девоньки, дурак! И-и-х, милая моя!»
Дурындас в это время, низко опустив голову, ехал верхом на рыжей кобыле, позади которой тащилась вверх зубьями борона.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189 190 191 192 193 194 195 196 197 198 199