ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

он еще пытался образумить себя, уговаривать, крепить остатки утекающего из души тепла, но отцов презрительно-холодный голос и ледяной брезгливый взгляд опустошили то последнее, что еще соединяло его с этим старичишкой с шелковой ухоженной бородой, в меховой безрукавке и кальсонах с рассыпавшимися подвязками; и он ударил его, как обычного бродягу-побирушку, распьянцовского подорожника, вползшего ночью в чужой амбар. Он ткнул отца шкворнем в грудь, как свалил сухую, надрябшую внутри хворостину, и переступил через него, павшего неуклюже и беспамятно, собрал раскатившиеся по назьму монеты, вытер руки об отцову поддевку, а вернувшись в дом, завалился на печь спать. И никогда Мишка Крень не чувствовал себя так хорошо, легко и свободно, словно одним ударом он облегчился от долгого невыносимого груза. Жив ли отец, умер ли, лежал ли в беспамятстве в пустынном хлеву, замерзая от ночной стужи?.. Хоть бы одно виденье, иль суеверный страх пронзил возбужденный мозг, иль душа болезненно вскрикнула, когда порвалась родовая пуповинка. Но Мишка благодатно отоспал ночь и утром, отъезжая в чум к Прошке Явтысому, лишь случайно будто бы скользнул взглядом по лицу старика, лежавшего на кровати возле порога, и глубоко в себе отметил, что отец, видимо, жив, ничто ему, собаке, не сделалось, и слава Богу. Подумалось безразлично, посторонне, но облегчающе. Золото мужик спрятал в баньке, почти не таясь от матери, сунул под половицу торопливо и временно, подчиняясь тому смутному оглушающему загулу, который уже накипал на сердце. Лишь долгой дорогой по тундре, отдав лошади волю, Мишка какое-то время с душевной неловкостью вспоминал вчерашнее: только поначалу, сгоряча казалось, что все случилось праведно, разумно, единственно верно, а значит, и переживаться не будет, схлынет само собой. Но еще не представлял Мишка Крень, на какую судьбину обрек себя, поднявши на отца руку, в какие нелепые кольца завьется и замкнется его жизнь.
«Делиться давай, и нынче же, – выкрикнул вчера Мишка, застав отца за столь странным занятием. – Жениться хочу». – «Стоящее дело. И блошка семью заводит. А я вот золотишко надумал припрятать. Дай, думаю, схороню от злых глаз подале… Горе миру от соблазна. Вот скажи, Мишка, украдешь, а?» – «Завтра же делиться будем. Сколько добра ни копи – все прахом пойдет. А я жить хочу, жи-ить». – «Не нать, сынок. Всякое царствие, разделившись, опустеет. И всякий дом, ополовиненный, не устоит. Смотри, время какое. Изба наша – крепость наша…»
… Нет крепости ныне, не-ет, все прахом. Я сам – крепость, и за мной ни один ветер не прошибет. Закачу свадьбу до небес и выше, чего жалеть, все мое… Мо-е-е… Пять, нет, десять олешков заколю, напою деревню, чтоб до блевотины, всех в подстолье уложу. Век помнить будут. Кто указчик, кто-о? Всех отряхну…
И после, уже в чуме Прошки Явтысого, словно безумье одолело. Всю неделю пил обжигающий черева спирт, ледяной и густой, настоявшийся на затяжных холодах, строгал мерзлую оленину у самых губ, не боясь обрезаться, строгал ножом ловко, будто заправский самоедина, и строганина, мешаясь со спиртом, вспенивала кровь. «Женюсь… Прошка, самоедина косоглазая, женюсь», – кричал Мишка Крень, выкатываясь из чума в снег. Ему хотелось кочевряжиться, повыхаживаться над ближним, сделать ему салазки, чтоб в яви почувствовать собственную силу и возможности, испытать чего-то необыкновенного, что должно было явиться после долгой и постной жизни. «А она хороша, жизнь-жестянка, хороша, паскуда!» И прежде бывал буен Мишка Крень, характерен и неуступчив до зубовного скрежета, но обычно весь норов его уходил в тягловую лямку, в тяжкую мозольную работу, в маетную будничную ломоту, когда вся неприкаянная злоба выходила через матюки и пот. А нынче сам себе хозяин, сам себе голова, и как, оказывается, прекрасно и чудно быть при богатой мошне, когда золотая пятерка, брошенная в пригоршню самоеду, напрочь меняет и перекрашивает жизнь. Мужик торопился насладиться новым своим положением, словно уже слышал роковой упреждающий знак. Постучали в его дверь, постучали…
И по эту хмельную голову, опившуюся до синяков под глазами, по эту взметенную душу пришел дьявол, благолепный, с седыми висками, нагловатыми свинцовыми глазами, в белых фетровых бурках: он явился из деревни в самый разгул, вылез из малицы, как свой человек в этом чуме, сразу подбежала женщина и стала выбирать из пиджака свалявшийся олений волос, а Прошка Явтысый, показывая объедки зубов, полез в котел за оленьей ляжкой, истекающей соком. Молчал Явтысый, сосал трубочку, подливал в кружки чистый спирт, ведь бог Нума не велит лезть по лестнице вверх, пока не провалятся в тартарары тадебции – злые духи. «Сон вчерась видел, – нарушил молчание новый гость. – Будто бы гоню я лису. Только хочу пальнуть, а она в кусты. Мне жарко, опрел весь – штаны ватные, но, думаю, раз такое дело, уломаю тебя, рыжая. И нагнал ее, смотрю, языком снег лижет и меня дожидает. Я ружье навскидку – и бах-бах. А пули ну видно, как летят. В шерсти у нее путаются, а шкуру не пробивают. И тут оказалось вдруг, что не лиса это, а волк, и грызет он у меня голову. К чему бы это? С перепою, что ли? Все грызут, все грызут друг друга».
«Лиса хороший, Афанасий хороший, волк хороший, кобылка очень порато хороший. Все хороший», – сладко улыбался ненец.
«Мишка, ты ли? Кренев отросток? – словно только что заметил Креня дьявол. – Грызем друг друга, грызем. Пьешь, дубина стоеросовая, темная голова, а не знаешь того… Избу-то пропил, раззява, так и надо. Под корень, слышь? Ликвиднули избу-то, ха-ха, вчера и ликвиднули. Явился Акимко да с ним Куклин, и сказали – баста. Избу кулаческую отобрать, а кулаку-недобитку по причине временной немощи дать жизненный срок. Сказали: пока живи, старик, после призовем. И призовут! А могли бы сразу, а? Хруп-п – и в дамках. А тут по причине жалости. Всех жалеет, собака, а мог бы сразу, а? И тебя ликвиднут, всех ликвиднут под корень. А ты злой, волчьи зубы-то. Ну-у, – отпрянул, заметив страшное движение скрюченной руки. – Шучу… Сразу бы надо, как сорную траву. Возись потом, отрыгнется, все отрыгнется».
Выскочил Мишка Крень из чума, погнал к родной деревне Прошкиных ездовых оленей, только завилась снежная пыль, и тут разом замкнулось жизненное пространство в нелепое крохотное кольцо, полное долгого нелепого бега, памороки и страха. Когда-то, убив черемховой палкой первого тюленя, плакал Мишка Крень, чувствуя непонятную тоску и жалость к себе, а рядом стоял отец и обидно смеялся над сыном. Неделю назад сыновья рука поднялась на старого отца, обрушила на хлевной унавоженный пол, и молодой Крень холодно и равнодушно переступил через старого Креня; а нынче нагнал Мишка на улице вечереющей пустынной деревни Акима Селиверстова и с каким-то мучительно-сладким облегчением набросил на выставшую из воротника шею гибкий, из хорошего лахтачьего ремня, тынзей, и ту заветренную молодую шею с хрустом свернул набок податливым арканом, и, чувствуя в руке грузную немую тяжесть, поволок труп в сторону от деревни, пока задышливо не встали олени, пригнув лобастые печальные головы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111