ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

там, окутанная мглой и взрыхленная воздушными токами, стекленела морская безлюдная равнина. Все, что было на земле и в воде, и в пространствах вокруг ее, углублялось, погружалось, уходило в себя, готовилось к долгой зиме. И даже человечье сердце в эти дни билось особенно приглушенно, с заметным усилием перебарывая истому, будто засыпало в грудных крепях, и ноги тоже чуяли приближение затяжных холодов, коченели от медленно текущей крови. Эти вечерние часы были по душе Сметанину, они морили его, дурманили, цепенили мозг, и странное дело, душа его будто вырывалась из тяжелеющей плоти, оставляла ее и становилась свободной: он тогда ощущал свою душу, существующую вроде вне тела. Сметанину хотелось в такие вечера пораньше залечь в кровать и, закинув руки за голову, просто и бездельно лежать часами, пока не настигнет оловянный смертельный сон. А он, однако, непонятно зачем усилием раздраженной воли боролся со сном и оставался в гостях. И так случалось почти каждый вечер, когда Сметанин находил какое-то заделье иль причину, чтобы только не оставаться в своей избе.
Тяпуев же осенними затяжными вечерами чувствовал непонятное беспокойство. Мрак на воле побуждал черные мысли о близкой смерти, к которой Иван Павлович был еще не готов, и все, что скопилось вне избы, – леса, реки, пашни, – казалось, таило враждебные силы, полные злых замыслов. Тяпуев всю свою жизнь боролся против суеверия и косности, он прилюдно смеялся над Богом, чтобы показать темным, закосневшим людям все их смешное юродство, он с церковной паперти кричал азартные агитки; но теперь, когда жизнь катилась к закату, в осенние, налитые грустью одинокие часы он будто бы возвращался в детство, боязливо оглядывал углы, прежде чем лечь в кровать, проверял запоры, в комнатах не свистел, русскую печь на ночь закрывал заслоном, когда брал воду, в колодец не гляделся, обходил стороной кошек, на собак пристально не глядел, чтобы не возбудить в них черной силы, на росстанях не застаивался, старался не слушать о воронах и рыбьих головах, что могут присниться, боялся покойников и разговоров о них. В городе Тяпуев еще руководил собою, там было много людей вокруг, за каждой стеной дышал кто-то, много электрического света и машинных шумов; там, даже оставаясь в одиночестве в своих панельных комнатенках, он будто бы все равно находился средь толпы. Но здесь… Здесь можно пропасть от черной тоски, и только неожиданное предприятие вынуждало Ивана Павловича так долго зажиться в деревне.
В сенях неожиданно загремело, и в избу вошли двое, с заветренными, влажными от дождя лицами. Их смелости будто бы хватило лишь войти в чужой дом, а у порога они сникли, обвяли, ведь незваный гость – хуже татарина, не знаешь, как встретят да как примут. Тимофей Ланин (а это был он) быстро оценил обстановку – коньяк на столе, распаренный и разморенный бухгалтер, – извинительно скинул шапку и невнятно прожевал оплывшими губами, дескать, просим прощения за неожиданный поздний визит. С одной стороны, вроде бы и неприлично вязаться в чужое застолье, когда бутылочка распечатана и, поди, уже давно льется свой доверительный разговор, а тут вдруг лезут со стороны, незваные; но опять же, куда живее и проще входить в избу, где пьется вино, ибо душа человечья отмякла, обрадела и готова с распростертыми объятьями встретить любую заморенную животинку, обмиловать и утешить ее… Сам-то Тимофей, пожалуй, и не подумал бы забрести к Тяпуеву без дела, да еще под самую ночь. Но сегодня, слегка навеселе, вдруг забежал Коля База и стал жалобиться Тимофею (что странно было слышать от этого бойкого, расхристанного парня), будто бы его затягивают петлей, опутывают по рукам и ногам и что-то замышляют. И он рассказал путано, как еще летом выследил Тяпуева и Гришу Чирка за странным занятием, когда те распечатывали в Кельях могилу манатейной монахини, и, дурачась, выпутал их ружьем, вел под конвоем до ближайшей тоньской избы. И вот ныне Тяпуев что-то замышляет против него, стращает свидетелями и тюрьмой. А он вот, Колька, окончательно решил жениться, дровяник Зинке помог поставить, нынче три поленницы дров на горке, крышу перекрыл. Но почему к Тимофею прибежал, не в сельсовет, – так и не объяснил толково.
– Сам пришел? – спросил сурово Тяпуев и, освободившись из-за стола, встал обок печи, как бы разделяя собою избу на две половины, и придирчиво оглядел Колю Базу. Тот потупился, промолчал, за него заступился Тимофей:
– Да вот шли… Скучища же, Иван Павлович. А тут огонек, характерный факт. Городской человек.
– Ой ли, ой ли! – замахал пальцем Тяпуев и довольно засмеялся.
– А чего притворяться? Вы к нам как из другого мира. Ну, с Марса, что ли. Решились вот на всю зиму в деревню. Я брата сколько уговаривал, а он дрейфит.
– Ну дак что ж. Я полагал, что в деревне только и живут настоящей жизнью. – Тяпуев готовно отозвался на тонкую лесть, и ему тоже захотелось что-то хорошее сказать гостю, показать, что и он, Иван Павлович, понимает толк и вкус жизни. – Здесь же все натурально: воздух, молоко, вода. Это натуральное опьянение, какая целебность! Люди дураки, дураки люди…
Последние слова означали приглашение к столу, они включали новых гостей в общий слитный круг; Коля База сразу уловил перемену в голосе хозяина и готовно, скинув в угол брезентовый рокан, включился в застолье. Тимофей же после исповеди Коли Базы чувствовал в себе странные перемены, он уже по-иному воспринимал и слышал Тяпуева, его голос, повадки, и даже сама изба с ее низким угрюмым потолком, широкой осадистой печью, обмотанной по чреву проволокой, с низкой полированной кроватью как-то по-новому окрашивались присутствием нового владельца.
Тимофей бывал в этой избе и ранее, когда умирала Калиства Усаниха, оплывшая тяжелая старуха с седою редкой бородой, крохотными потерявшимися глазками, в черном плату шалашиком. Выцветшие фотографии сыновей лежали на ее грузном животе, колыхались, подымались и опадали, будто причаленные к последнему прибегищу, и Калиства, икая нутром, наверное плача, подносила снимки к глазам и снова устало укладывала их на одеяле. Осиротила Калиству война, выбила из колеи, забрала мужа и двух сыновей, и с той поры словно тронулась умом женщина и наглухо отстранилась от деревни. Пока жива была невестка Нюра Питерка, хуторянка-охотница, она помогала вдове, чем могла, часто навещая из лесу, а как умерла сама, то будто унесла последнюю укрепу. Съела Калиству водянка, одиночество и тоска, и когда положили в гроб, то под скрещенные руки просунули фотографии сыновей.
И тот прежний дух еще жил в избе, он въелся в каждую пору, и присутствие здесь городского человека вместе с его полированной низкой кроватью казалось странным и лишним.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111