ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Смотритель же до такой степени скрытен, что сам переписал те бумаги, которые следуют или, лучше сказать, подаются его Высокородию.
В тюремном замке замечены следующие неисправности: в цейхгаузе нет никаких запасных вещей, у арестантов волосы на голове не подстрижены; в отделении женской больницы трех– и четырехлетние дети моют полы вместо взрослых; ключ от тюремной церкви оказался под подушкой у одного из арестантов; билеты у арестантов были до крайности испачканы, то стряпчий в течение страстной недели заменил новыми; арестантка Марья Плотникова получала орехи от рядового Павла Роева; немец Фелькнер ходил в город давать уроки немецкого; баня топится раз в две недели, хотя положено раз в неделю, покража четвертного билета у вольнонаемного палача Сумарокова не расследована должным образом и следы не найдены; по показаниям арестантов, оный палач был смотрителем Волковым неоднократно биваем через рукоприкладство, и сей палач ныне находится в крайне угнетенном состоянии духа…»
Смотритель Волков был вынужден по старости и немощности своей подать в отставку, что он и сделал. Через два месяца в губернских ведомостях появилось объявление: «Назначено в продажу с публичного торга имущество, оставшееся после смерти отставного поручика Волкова, заключающееся в ношатом платье и других вещах по оценке на 87 руб. 77 коп. Это имущество продается за неявкою для получения оного наследников. Торг будет производиться семнадцатого марта с 12 часов пополудни».
Глава десятая
После семнадцати лет скитаний Донат Богошков вновь оказался в Архангельском тюремном замке, в прежней камере, а жизнь его окончательно замкнулась острогом. Будто вчера Донат вышел в этап, но весенняя распутица и бездорожье пересекли дорогу, и вот пришлось вернуться обратно. Но это лишь кажется нам, что жизнь наша равномерно длится от рождения до кончины: мы взрослеем, старимся, мучаемся и ложимся на жальник. Нет, наше быванье на земле похоже на дерево, которое по веснам одевается листвою, а по осени замирает в спячке, раздевшись и погрузившись в снега; жизнь наша многажды замирает и вспыхивает с новой силой, и лишь ты, занятый собою, этой будничной серой чередою дней, не замечаешь случившихся с тобою перемен…
Вошел Донат в камеру, отыскал свободное место, раскинул соломенный тюфяк, наладил белье, уселся на постель и, оглядев с пристрастием новых сожителей, почувствовал себя так мирно и покойно, будто, наскитавшись по чужим странам, наконец вернулся в родные домы, где никто уже не потревожит и можно дать отдых занемевшим членам.
По суду Донату Богошкову вышло шестьдесят плетей. Ему объявили приговор, заковали в ножные кандалы и отвели в особую камеру, где несколько дней он пробыл в одиночестве, пребывая в коротких раздумьях, нимало не жалуясь, не ропща на судьбу свою. Приходил священник, но Донат не принял его. Тюремный священник смерил Доната взглядом и, не противясь, ушел. Донат вспоминал прежнего себя и дивился смятенности прежней натуры, тому розжигу, что постоянно владел душою.
Как хотелось ему тогда убить любостая-прелестника Сумарокова, с какой жаждою томился он по той крови и с неведомым упорством шел по следу. Думалось: прольется кровь – и настанет облегчение, замирится скорбящее сердце, утихнет грудное жжение. Но ведь не поднялась тогда рука на исправника. Знать, есть мера мщенью, не переступи ее, ибо тогда ты сам скатишься в вертеп безумства. Слышь-ка, палач Сумароков, еще не настал час кары, опомнись, заплечный мастер, войди в разум. Перед казнью не о себе пекусь, но о тебе. Я не держу на тебя зла и под тяжкой плетью, помирая, быть может, в крови и слезах, более не нашлю на тебя проклятья. Но знай, что каждая капля крови, что брызнет на тебя из несчастного, распятого тела, прожжет кафтан твой, и в том месте на теле родится незаживаемая язва. И станешь ты прокаженным, побитым любострастной болезнью: заболеешь ты жаждою крови, и от этой охоты уже не напиться ею. Не рад я, палач, что мое проклятье достигло тебя и отразилось. Может, последнюю ночь живу я на свете, но нет сожаления и страха: завтра клочьями полетит мое мясо, и кровь мою подхватит родимый ветер и горстями кинет в толпу зевак, и не отвернуться им от кровавой росы. Не боюся я, не страшуся грядущего, ибо для этого, быть может, и рожден был. Братья мои, беловодцы! Настигну я вас и смиренно поклонюся за науку. Отец мой духовный, Учитель Елизарий, не устрашусь я и не дрогну; ежели где встретите на горних долах матушку мою да татушку, низко кланяйтесь им. Господи, если ты есть, дай руке палача мощи, а сердцу – силы, чтобы не колыбнулся его хитрый, изворотливый ум, чтобы не легла на душу его жалость. Нет ничего хуже жалости твоего врага, ибо она так же нечиста, как и его помыслы…
– Сошлись больным, – попросил Сумароков первого палача. – Хочу я знатно проучить этого злодея.
– Только не озлись. Мужик смирёной. Шкуру-то спусти, а душу его оставь в теле, – говорил Король, пристально глядя на подручного.
Смущал его лихорадочный, суетливый взгляд зарозовевших глаз, будто подпалило подручного изнутри. Согласился Король на просьбу Сумарокова, но втайне боялся чего-то, корил себя.
– А на что тебе его душа, кат? – насмешливо спросил Сумароков, последний раз оглядывая палаческое одеяние: сапоги яловые начищены, черная поддевка обихожена, круглая мерлушковая шапка направлена, плеть-треххвостка залежалась в ящике без работы. – Ее, быть может, давно Господь заждался, иль нет? Там тоже работники нужны, обед чтоб сварить, одежду направить, за слугами присмотреть. Может, пустим душу на волю?
– Злодей ты, барин! Я злодей, но ты пуще меня…
– Но-но, рваная ноздря!
– Да я к тому, что ежели озлишься, барин, то плечо занапрасно вытягнешь и должность тебе не исполнить. Я к тому лишь: шибко в азарт не входи. А так-то секи, милок, твоя воля. Коли душа лежит, дак почто не постегать.
– Попробуй такого жеребца засеки, – вроде бы оправдываясь, пробурчал Сумароков и неожиданно смутился.
Ранним утром тринадцатого июня 1857 года в тюремной конторе осужденного Доната Калинова Богошкова облачили в чистое белье, покрыли длинным черным суконным кафтаном и черной круглой шапкой, на грудь повесили квадратную черную доску с белыми крупными буквами: «За богохульство». Но обихаживали столь вежливо, словно и не чаяли принять обратно в тюрьму. Душу Доната Богошкова царапнуло от ласкового обхождения, но он покорно отдался в руки служителей. Ему нравилось чистое шероховатое белье, пахнущий свежестью кафтан, еще не надеванный, не знавший чужого тела. Кафтан оказался впору, нигде не подпирал, не морщил. Портной бы сказал, любуясь могучей фигурой арестанта: как влитой, будто на тебя, милок, сшит. Вывели Доната во двор, еще серый, сумеречный, небо не пробудилось, было тускло-матовым, солнце пока не играло.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164