ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

даже и лопнет – леший с ним, для такого раза и сердца не жалко, лишь бы случай явился. Тем более что торопиться надо, поспешать, уходят зрелые, соковые годы. Может, втайне мечталось ей узнать барина-землемера, то и крутилась возле: какие у него ухоженные руки, какая детская шейка с намытой кожей, и белокурая челка, и кудрявые баки, и длинный чубук, оправленный медью, и долгий бухарский халат… А он, длинношеий, и глядеть-то не хотел, да мало того, еще в арестантскую засунул.
– Мужика с деньгами и девки любят, – внезапно сказала Паранька то, о чем Петра только подумал. – Ой, Петра Афанасьич, заворот ума. – Вспыхнула гостья, замалиновела, но простенькими серыми глазками нахально и зазывно сверк-сверк. Ох ты, протобестия.
– Если про меня, то пустое, – внезапно смутился Петра.
Его-то зазывными глазками не прошибить, подумал. Странное дело, вот далеко ли от Мезени Дорогая Гора, а будто уж вовсе иная земля, и тамошние народы вовсе другие. Взять, к примеру, чаев там или кофиев и в помине нету, или чтоб тебе чепец на голову, как прощеголенка, иль маркизетовое платье, хотя и у нас есть люди при деньгах, может, и более при деньгах сыщутся, чем мещане. Но не позволяют себе, не позволяют, и экого нахальства у баб наших не сыщется; разве что девка какая пустоголовая перед венцом побегает, перед кем и раскинется украдкою да парня в дом принесет. Это не диво. Тем более парня: это будто самородок найти. С парнем-то сколотным девка не засидится, живо замуж ускочит. Может, от отца родимого попадет шелопов, накидает батюшка горяченьких, заголив платье, исполосует уступившее заневестившееся тело. Но тут, на Мезени, вовсе иные манеры, тут и со старыми людьми говорят, глаз не опустивши долу. Как с ровней, будто и непочтенного возрасту. Ой ты Боже, ой Боже! Сам с собою порассуждал Петра и даже головою покачал. Знать, с заморских стран бесстыжие ветры. Шатается Русь, шатается. И прежней веры нет. Вроде бы от Параньки табачным духом несет. И неуж насмелилась?
Надо бы грозою напуститься на гостью, но отчего-то сердце словно взыграло. Потянет его и отпустит, потянет и отпустит. Знать, с дороги томит. А Прасковьюшка, эка тебе стерва, вдруг задрала шелковое платье, где-то в укромных местах порылась – стыдобушка-то, ой, – и достала черепаховую табакерку с вензелем, да нос укупорила табачищем, и ну давай чихать и давиться слезами. Евстоха будто бы брезгливо сморщилась, а глазенки-то мышиные горят, самой хочется запретного спробовать.
– Ой дерет, ой пронимает. Пуще вина. Как любушка целует. Мочи нет. Ну и забава! Ой забава, дак! – пристанывала Параня, а Евстоха отчего-то тоже вдруг принялась дурашливо, внагинку хохотать, да кланяться, да бить по коленам, и слезы в два ручья.
Ну не диво ли? Одна нюхает, но и другой сладко.
И снова не заругался Петра Афанасьич, не поднял голоса, не одернул пустосмешек, но отвернулся к окну.
Тут в окончину постучала молодая девка, по толстым губам так вовсе ребенок: лицо широкоскулое, клюквенной алости, глаза собачьи, преданные, с синей окалиной в белках. На животе зобенька берестяная накрыта холстиной. Христарадница, по милостыню пришла.
– Ну что тебе? – окрикнул Петра и открыл окно. Евстоха живо кончила смеяться, зачем-то руки отерла о костыч, скоро перегнулась через отца и подала краюху житника, со стола куски да грош залыселый.
– Это Никиты Тярина девка. Кимженска. По кусоцькам ходит, – пояснила, наблюдая, как тяжело, увалисто идет по улице христарадушка. – Вот мала годами, а как баба. Вот сколь ествяна.
И вдруг подумалось и сразу все сообразилось в Петриной голове: «Любостай-то мой падок на ягодку. Он норовит сорвать, не даст выспеть». И повеселел, залоснился лицом.
– Вот растет, проклятая, – пожаловался на шишку на голове, осторожно погладил ее.
– Лишний ум выходит, – польстила Прасковья.
– Какой там ум. Умны-ти по другой цене идут. Нас-то связками за грош.
– И не скажите, Петра Афанасьич, – не отступала гостья. – Ум, поди, он как квас. Портиться начнет и сразу пузыри дает.
– Да и то верно. Куда было тратить? – согласился Петра. – Прокисли мозги-ти, прокисли. В медвежьем углу живем, на краю света. С моим-то умом, конечное дело, ворочать бы капиталами большуханскими.
И тут же подумал: «Если страшишься плюнуть вражине в лицо, то постарайся, чтоб другие харконули». И внимательно, оценивая, с особой пристрастностью вгляделся в Парасковьино скоро меняющееся обличье: то туманцем скорбным омыто, то солнцем будто вызолочено, то луной-молодиком овеяно. Ой, переменчива баба, переменчива: оставил на ней знак свой антихрист, оставил. Вон он на щеке, будто голубиное яйцо. Вот век прожил, а не баловал, не игрался с вольной женщиной. У них, поди, все по-другому исполнено, они другую любовью знают, что хмельней зелена вина. Если бы не таили чего иного, разве бы тянуло мужиков? Вот Параньку возьми: ведь как ворона худа да черна, ни кожи ни рожи, а как приворотное зелье. Знать, иной скус. Вот ягоду рвешь, зеленицу, иль груделую, иль спелую, – разный скус, уж не спутать. Так и малину с черницей не сравнить… С Павлой-то я, бывало, блудил, так то своя, деревенская: это как бы водицы испить, никакого хмеля, тем паче безумья. Поистратишься, да и забудешь… Десять лет терпел, бабы не знал. А тут дьяволица супротив, ведьма на помелище, так и мечет глазом-то. Тьфу-тьфу и помилуй.
Но вслух, однако, спросил, слегка морщась от боли:
– Ты вот, баба, слышь? Животы там шшупать ино чего, говорят, мастерица? А меня червь съел. И тоскнет нутро, и тоскнет. В баньку-то приди нынче, баба. Не пообижу. Ты приди, – не то просил, не то настаивал Петра.
– А поче не прийти, Петра Афанасьич. Мне ль кобениться? Мужик с деньгами, так и девки любят, – подмигнула Паранька.
– Деньгами здоровье не устроишь. Грызь черева ест.
– Попьешь травки изгон, и всякая дурь вон. Приду, искуситель, явлюся…
Следующим же днем и случилась банька, где состоялся меж ними сговор без чужих глаз.
Намытый и ублаженный Петра Афанасьич навестил Благовещенский собор и положил двести рублей ассигнациями на вечное свое поминовение. Загодя мужик расставался с душою, загодя пекся о ней.
Глава девятая
Господи, тоска-то! Положительно некуда себя деть, а впереди день. Воленс-ноленс, представишь, что ты мучной червь с мокрыми глазами, ничтожный белый подоенный выползок с красной головою. Да и как не червь-то, коли в пах пнул господина ничтожный раб, а сейчас желвак там и тянет, спасу нет. Убить бы мало, на месте стоптать! Так я же червь, у ног раба пресмыкался на торжество низменной души его. И все от самонадеянности вашей, разлюбезный Никита Северьянович. Чтоб не унизить себя, чтоб не пасть в глазах черни conditia sin? qua non диштанцию соблюсти непременно надо. А я чубуком его, чубуком пронять хотел, руку поднял и тем унизился.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164