ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Они были как два мира, во всем противоположных и, однако, внутренне связанных неизъяснимыми, но неразрывными узами. Фернандо над нею властвовал, но я бы не решился утверждать, что кузен внушал ей лишь благоговейный страх: порой мне кажется, что Хеорхина испытывала своего рода сострадание к нему. Сострадание к такому чудовищу, как Фернандо? Да, да. Посреди его демонических выходок она вдруг убегала, и я видел, как она, потрясенная, рыдала где-нибудь в темном углу их дома в Барракас. Но также вспоминаю, что иногда она с материнским пылом защищала его от моих нападок. «Ты не представляешь себе, как он страдает», – говорила она. Теперь, спокойно размышляя над его личностью и многими из его поступков, я действительно допускаю, что Фернандо не было присуще то холодное бесстрастие, какое, я слышал, характерно для прирожденных преступников; я уже говорил, что он, скорее, производил впечатление человека, чью душу терзает отчаянная внутренняя борьба. Но должен признаться, у меня не хватает великодушия, чтобы сострадать людям вроде Фернандо. Зато у Хеорхины такое великодушие было.
Какие же страдания терзали его, спросите вы. О, их было много и самых разных: физические, психические, даже духовные. Физические и психические были явно видны. У него бывали галлюцинации, безумные кошмары, обмороки. Мне случалось видеть, как у него, даже без потери сознания, взгляд становился отсутствующим, он умолкал, ничего не слышал и не видел, кто перед ним. «Это сейчас пройдет», – говорила Хеорхина, с тревогой следя за братом. А иногда (рассказывала Хеорхина) он ей говорил: «Я тебя вижу, я знаю, что я здесь, рядом с тобой, но также знаю, что я нахожусь в другом месте, очень далеко, в темной, запертой комнате. Меня ищут, чтобы выколоть мне глаза и убить». Бурная экзальтация сменялась полной пассивностью, меланхолией – тогда, по словам Хеорхины, он становился совершенно беззащитным, беспомощным и, подобно ребенку, цеплялся за юбку сестры.
Мне-то, естественно, ни разу не довелось видеть его в таком унизительном состоянии, и думаю, случись это, Фернандо мог бы меня убить. Но мне это рассказывала Хеорхина, а она никогда не лгала, и я уверен, что Фернандо перед ней никогда не притворялся, хотя и был подлинным мастером притворства.
Что до меня, то мне все в нем было неприятно. Он считал себя выше общества, выше законов. «Закон создан для ничтожеств», – утверждал он. По непонятной мне причине он питал страсть к деньгам, однако мне кажется, что для него деньги были чем-то иным, нежели для прочих людей. Он видел в деньгах нечто магическое и зловещее, и ему нравилось называть их «золото». Быть может, это странное отношение к деньгам и породило его увлечение алхимией и колдовством. Болезненность его натуры, однако, наиболее явно сказывалась во всем, что прямо или косвенно было связано со слепыми. Впервые я мог в этом убедиться еще в Капитан-Ольмос, когда мы шли по улице Митре к нему домой и вдруг увидели идущего навстречу слепого, который в деревенском оркестре играл на барабане. Фернандо едва не упал в обморок, он ухватился за мое плечо, и я увидел, что он дрожит как в лихорадке и лицо у него стало бледное и застывшее, словно у покойника. Он сел на край тротуара и долго не мог прийти в себя, потом разъярился и обрушился на меня с истерической бранью за то, что я поддержал его под руку, чтобы он не упал.
В некий зимний день 1925 года тот волнующий период моей жизни кончился. Войдя в комнату Хеорхины, я застал ее в слезах, лежащей на кровати. Я кинулся ее утешать, расспрашивать, но она только повторяла: «Я хочу, чтобы ты ушел, Бруно, и чтобы больше не приходил! Богом тебя заклинаю!» Прежде я знал двух Хеорхин: одна была нежная, женственная, как ее мать, другая – покорная раба Фернандо. Теперь же я видел Хеорхину расстроенную и беззащитную, запуганную и сломленную, и она умоляла меня уйти и больше никогда не возвращаться. Почему? Какую ужасную правду хотела она от меня утаить? Она никогда мне этого не сказала, но впоследствии годы и опыт открыли мне разгадку. Впрочем, самым удручающим во всем этом был не ужас Хеорхины и не развращение этой нежной, тонкой души сатанинским нравом Фернандо: самым удручающим было то, что она его любила.
Я по глупости настаивал, расспрашивал, но в конце концов понял, что мне уже нечего делать в этом глухом уголке мира, где, вероятно, скрывали роковую тайну.
Фернандо я не видел до 1930 года.
Пророчить прошлое очень легко, язвительно говаривал он. Теперь, почти тридцать лет спустя, открывается смысл мелких происшествий тех лет, с виду случайных и незначительных, – как для человека, закончившего читать длинный роман, когда судьбы всех персонажей окончательно определились, или как в реальной жизни после чьей-то кончины приобретают глубокий и нередко трагический смысл самые обычные слова, вроде «Алеша Карамазов был третьим сыном помещика нашего уезда» . До самого своего конца мы не знаем, было ли происшедшее с нами существенно для нашей жизни или то простая случайность, было ли оно всем (как ни казалось будничным) или же ничем (как ни было нам больно). Самые заурядные события снова привели меня к встрече с Фернандо после многих лет отчуждения, словно он неотвратимо стоял на моем жизненном пути и все мои старания удалиться от него были напрасны.
Я размышляю о тех уже далеких временах, и на ум мне приходят слова вроде «шахматы», «Капабланка и Алехин», «Песня под дождем», «Сакко и Ванцетти», «Сандино и Никарагуа». Странная, грустная мешанина! Но какой набор слов, связанных с воспоминанием о нашей молодости, не будет звучать странно и грустно? Все то, что при этих словах воскресает в нашей памяти, шло к своей кульминации, к той суровой, но чарующей поре, когда жизнь нашей страны и собственное наше существование претерпели коренные изменения. Эта пора для меня неразрывно связана с личностью Фернандо, словно он был неким символом той эпохи и одновременно важнейшей причиной перемены во мне самом. Ибо в том, тридцатом году наступил в моей жизни один из ее кризисных моментов, то есть моментов суда над самим собою, и почва под моими ногами заколебалась, я усомнился во всем: в смысле своего существования, в смысле существования моей страны и рода человеческого вообще, ведь когда мы подвергаем суду собственное существование, мы непременно подвергаем суду все человечество. Хотя можно также сказать, что, если мы начинаем судить все человечество, причина этого в том, что, по сути, мы исследуем глубины своей собственной совести.
То были драматические, бурные годы.
Вспоминаю, например, Карлоса, чье настоящее имя так и осталось мне неизвестно. Как сейчас вижу его, склоненного над столом, и образ этот меня волнует: он поглощен чтением дешевых, по тридцать-сорок сентаво, брошюр;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129