ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

В Катерингофе был, в Красном. Тулуп купил, шапку; мужиком оделся. Вернулся в Петербург. К дяде Васе Ланскому, министру. Обещал спрятать, а сам поехал донести в полицию. Ну, думаю, плохо. Вот к вам и явился…
– Вы не сами явились, вас привезли, – поправил Башуцкий.
– Привезли? Не помню. Сам хотел. В России не уйдёшь. Я на себе испытал. Русский человек храбр, как шпага, твёрд, как кремень, пока в душе Бог и царь, а без них – тряпка, подлец. Вот как я сейчас. Ведь я подлец, ваше превосходительство, а? – вдруг обернулся к Бенкендорфу и посмотрел ему прямо в лицо.
– Почему же? Напротив, благородный человек: заблуждались и раскаялись.
– Неправда! По глазам вижу, что неправда. Говорите: «благородный», а думаете: «подлец». Ну, да ведь и вы, господа, – медленно обвёл всех глазами, и лицо его побледнело, исказилось, – подлеца слушаете! Хороши тоже! Я с ума схожу, а вы слушаете, пользуетесь! Господи! Господи! Что вы со мною делаете! Палачи! Палачи! Мучители! Будьте вы прокляты!
Голицын опять отшатнулся, закрыл глаза, заткнул уши, чтобы не видеть, не слышать. Но ненадолго, снова любопытство потянуло жадное: раздвинул занавесь и выглянул, прислушался.
Одоевский лежал молча, не двигаясь, с закрытыми глазами, как в беспамятстве. Потом открыл их и опять заговорил быстро-быстро и невнятно, как в бреду:
– Ну что ж, пусть! Все подлецы, и все благородные. Невинные, несчастные. Звери и ангелы вместе. Падшие ангелы, восстающие. Надо только понять. «Премудрая благость над миром царствует. Es herrscht eine allweise Gute uber die Welt». Это по-немецки, у Шеллинга, а по-русски: «Пречистой Матери Покров…» А вот и Она, видите?..
Прямо против него, на стене, висела копия «Сикстинской мадонны» Рафаэля. Голицын взглянул на неё и вдруг вспомнил, на кого похожи были глаза Мариньки, когда, арестованный, сходил он по лестнице и, нагнувшись через перила, она посмотрела на него в последний раз.
– Какие глаза! – продолжал Одоевский, глядя на Мадонну с умилением восторженным. – Как это в русских песнях поётся: «Мать сыра земля»? Россия – Мать. Всех Скорбящих Матерь. Но об этом нельзя… Ваше превосходительство, уж вы на меня не сердитесь. Я всё скажу. Всё узнаете. Вот только отдохну – и опять. Каховский стрелял; Оболенский штыком лошадь колол. А Кюхельбекер в великого князя целился, да пистолет не выстрелил. Ну, ничего, ничего, запишите, а то забудете. Ну, что ещё?.. А впрочем, вздор! Опять не то… А вот, когда замерзал на Канаве, под мостом, – то самое было, то самое: чашечки золотые, зелёные; детьми молоко из них пили в деревне, летом, у маменьки, на антресолях с полукруглыми окнами, прямо в рощу берёзовую; золотые, зелёные, как солнце сквозь лист весенний, берёзовый. И так хорошо! Вот и сейчас… Только не сердитесь, милые, милые, хорошие. Не надо сердиться, и всё хорошо будет. Простим друг друга, возлюбим друг друга! Возьмёмтесь за руки и будем петь, плясать, как дети, как ангелы Божьи в раю, в златом веке Астреином…
Говорил всё тише, тише и наконец совсем затих, закрыл глаза, как будто заснул или впал в забытьё. Улыбался во сне, и слёзы по лицу струились, тихие. Бенкендорф поцеловал его в голову, может быть, с непритворной нежностью.
А на другом конце залы такая же тяжёлая, штофная занавесь, как та, за которой Голицын подслушивал, вдруг заколебалась, раздвинулась, и вошёл государь.
Все окружили его, заговорили вполголоса, чтобы не разбудить больного. Только отдельные слова долетали до Голицына.
– Как бы горячка не сделалась…
– Кровь пустить, лёд на голову…
– Показания важные…
– Да ведь бред, слова умалишённого, – не оговорил бы кого понапрасну…
– Ничего, разберём…
Голицын не помнил, как вернулся на прежнее место, в большой зале, за ширмами. Долго сидел в оцепенении бесчувственном.
Вдруг увидел Левашова. Сидя за ломберным столиком, он разбирал бумаги. Голицын вскочил и бросился к нему так внезапно, что Левашов вздрогнул, обернулся и тоже вскочил.
– Что такое? Что с вами, Голицын?
– Ведите меня к государю!
– Государь занят. Если что сказать имеете, можете мне.
– Нет, к государю! Сейчас же, сейчас же, немедленно!
– Да что вы, сударь, кричите? С ума вы сошли?
– С ума сошёл! С ума сошёл! Одного уже свели с ума, а вот и другой! В России есть пытка! Одного запытали – ну, так и другого! Вместе обоих! Жилы выматывайте, пятки поджаривайте! О, подлецы, подлецы, палачи, истязатели! – закричал Голицын в бешенстве, затопал ногами и поднял кулаки.
Левашов схватил его за руки, но он вырвался, оттолкнул его и побежал, сам не зная куда и зачем. Мелькала мысль: убить Зверя, а если не убить, то обругать, избить, плюнуть в лицо.
– Держи! – крикнул Левашов двум часовым, всё ещё стоявшим у двери, на другом конце залы, как два истукана.
Те встрепенулись, ожили, поняли, бросились ловить Голицына.
– Микулин! Микулин! – кричал Левашов с таким испуганным видом, как будто трёх человек было мало, чтобы справиться с одним.
– Здесь, ваше превосходительство! – вырос как из-под земли дежурный по караулу полковник Микулин с пятью молодцами ражими, кавалергардами в медных касках и панцирях: на одного безоружного – целое воинство. Где-то вдали промелькнуло лицо государя, но тотчас же спряталось.
Окружили, стеснили, поймали. Кто-то, обняв Голицына сзади, сдавил его так, что он почти задохся; кто-то схватил за горло; кто-то бил по лицу. Но он всё ещё не сдавался, боролся отчаянно, с тою удесятерённою силою, которую даёт бешенство.
Вдруг откуда-то издали послышался крик. Голицын узнал голос Одоевского. Ни тогда, ни потом не мог понять, что это было: очнулся ли больной от беспамятства и, услышав шум свалки, перепугался; или делали ему кровопускание, а он вообразил, что пытают, режут, – но крик был ужасный. И Голицын ответил на него таким же криком. Если бы кто-нибудь со стороны услышал, то подумал бы, что здесь и вправду застенок или дом сумасшедших.
– Верёвок! Верёвок! Вяжите! Да чего он орёт, каналья! Заткните ему глотку!
Голицын почувствовал, что ему затыкают рот платком, вяжут руки, ноги, подымают, несут.
Покорился, затих, закрыл глаза. «Ну, теперь ладно. Хорошо, всё хорошо», – сказал чей-то голос.
Медленно проплыло белое в красном тумане лицо Зверя, и он лишился чувств.

ЧАСТЬ ЧЕТВЁРТАЯ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
«Пытать будут. Помоги, Господи, вынести!» – было первой мыслью Голицына, когда он очнулся на свежем воздухе; обер-полицеймейстер Шульгин, чтобы привести его в чувство, поднял окно кареты во время переезда из дворца в крепость.
«Какие пытки выносили христианские мученики… Да ведь то мученики, а я… Ну, ничего, может, и я…» – ободрял себя Голицын, но бодрости не было, а был животный ужас.
Карета остановилась у комендантского дома в Петропавловской крепости. Шульгин высадил арестанта и сдал фельдъегерю.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189 190 191 192 193 194 195 196 197 198 199 200 201 202 203 204 205 206 207 208 209 210 211 212 213 214 215 216 217