ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Открылся высокий лоб, надменное, отстраненное лицо с тремя красными пятнами, выстроившимися посредине. А взгляд полыхал огнем, где был полный боекомплект ярости и презрения. Этот взгляд говорил все то же, что ощущали бессловесно его тело и горячечная голова. Он видел одетое тело, видел, что она слушает, — обыкновенная, не различимая. Но глаза принадлежат кому-то другому, в них нет ничего общего ни с неправильностью черт, ни с жеманными придыханиями благовоспитанной особи. Перед ним была личность. Мэри, та самая Мэри, которая есть всего-навсего средоточие всех стараний прежних своих воспитателей, которая, собираясь в церковь, надевает перчатки и шляпу, ест чертовски изысканно и несет, и держит на двух своих маленьких ножках все совершенство дьявольской, источающей мускус женственности, тем более страшной, что сама она почти не отдает себе в ней отчета. Средоточие это составлено столь методично, что можно предсказывать каждое ее слово или движение. Средоточие предпочитает исключительному заурядное и влекомо благопристойностью, словно магнитом. Оно как нельзя лучше подходит поджатому ротику, слишком высокому лбу, мышиному цвету волос. Но глаза… нет у них ничего общего с плотской маской, которую натянула природа на единственно подлинное, на невидимое лицо. Глазам подходят лишь потрясающе тонкая талия, яблочные груди и прозрачная кожа… Глаза, огромные, мудрые, полны той самой мудрости, которая ни за что не всплывет на поверхность и не выльется в речи. От них веяло тишиной — слишком легко объяснимой в терминах средоточий, — и тайной, которой и не было тут никогда. А в сочетании с неистовым запахом мускуса, с маленькими запретными грудями и поистине неприступным целомудрием они становились смертным приговором Актеону. И, словно имея право, заставляли ее занять на земле крохотное пространство, расчищенное пространство позади этих глаз, озаренное вспышками летних молний. Они превращали ее в безумие, порожденное не столько естеством, сколько гордыней, в стремлении требовать и крушить, болезнь на побеге жизни. Глаза возвращали назад, в ночи детства, к неизбежной горячей постели со скомканными в отчаянии простынями. И все, что она ни делала, становилось вдруг важным, несмотря на свою банальность, а оникс ее стал талисманом. И нитка с ее твидовой юбки — хоть и купленной в магазине, где висят на крючках похожие, но пустые и необжитые, — и нитка эта обрела благодаря ей волшебную силу. Ее фамилия, — теперь у нее фамилия мертвого Натаниеля; поднятыми коленями он ткнулся в камень, — заставила его вспомнить о справочнике, только не дать ей влететь в некую определенность и тем самым позволить женщине прочней укрепиться в центре. По воле какого случая или — что еще хуже — космического закона встала она на дороге к успеху и власти неизбывной, мучительной страстью ломать и повелевать? Кто позволил занять ей, будто по праву, это означенное глазами пространство, хотя на самом деле она всего лишь одна из ступенек для стопы, поднимающейся наверх? Все эти ночи воображаемых соитий, когда думаешь не о любви, не о чувствах, не об успокоении и не о торжестве, а только лишь о терзаниях, когда самый ритм тела подхлестывает свистящий шепот — возьми то-то и то-то! Вот тебе за твой сомкнутый ротик, вот тебе за красные пятна и за сомкнутые колени, за устойчивое равновесие на высоких, женских каблучках — вот, и пусть тебя это убьет за твое волшебное, за островное твое целомудрие!
Как же ей удалось так цепко ухватиться за самый центр всей моей тьмы, если единственное настоящее чувство к ней — ненависть.
Бледное лицо, розовые пятна. Последняя попытка, и я знаю неизбежную фразу, которую средоточие намеревается произнести. И она звучит тотчас, а интонация немедленно поднимается до уровня верхнего ящика письменного стола.
— Нет.
В этом одном слоге уж никак не меньше трех гласных.
— Зачем же тогда ты пришла сюда со мной?
Три пятна.
— Я думала, ты джентльмен.
Само собой.
— Ты меня утомляешь.
— Пожалуйста, отвези меня домой.
— Ты и вправду так думаешь? В двадцатом-то веке? Ты и вправду обиделась? Ты не можешь сказать просто: «Нет, очень жаль, и все-таки нет?»
— Я хочу домой.
— Но послушай…
Я должен, должен, что же ты, не понимаешь, сучка паршивая?
— Тогда я поеду на автобусе.
Одна попытка. Только одна.
— Погоди. Мы говорим совсем на разных языках. Только я хочу сказать тебе… нет, это сложно. Только неужели ты не понимаешь, что я… Мэри, я сделаю что-нибудь и докажу тебе!
— Мне очень жаль, но в этом смысле ты меня не интересуешь.
И следом — он, сдерживая поднимавшуюся затоптанной тропкой ярость:
— Значит, все-таки — нет?
И последний удар торжества, понимания и сочувствия:
— Мне очень жаль, Крис. Мне действительно очень жаль.
— Я знаю, ты станешь мне сестрой.
И ответ, поразительный, ясный, отметающий всякий сарказм:
— Если ты захочешь.
В ярости он вскочил на ноги.
— Идем. Христа ради, пошли отсюда.
Ждать, как тень на сиденье водителя. Что же она, совсем не знает меня? Вот она выходит из дому, ножка выставлена вперед, как на снимке, и идет по незримой, натянутой над гравием веревочке, неся над собой знамя необоримой девственности.
— Дверь плохо закрылась. Дай-ка я.
Легкий запах духов, касанье дешевенького, обжитого ею твида, рука на баранке, дорога, относящая их назад, по-военному затемненные фонари, никому не подчиняющиеся летние молнии, которым нет дела до всяких там правил; молнии, которые мчат в семимильных башмаках от того вон холма далеко на юг, тяжело ставя ноги; бахрома листьев, мелькающих, как цветные пятна, деревья, которых коснулся и вызвал из небытия свет боковых фар, которые тотчас же валятся в пропасть вслед за потерянными надеждами.
— Ты не слишком ли быстро едешь?
Склоненная щечка, поджатые губки, глаза из-под дурацкой шляпки, отстраненные, потемневшие. Тяжелая поступь.
— Пожалуйста, Крис, помедленней!
Визг протектора, скрип баранки, удар и рев…
— Пожалуйста…
Рывок, толчок, шелковый шелест тормозов, мелькание кадров пленки.
Скала.
— Пожалуйста. Ну пожалуйста!
— Тогда разреши. Сейчас. Здесь, в машине.
— Пожалуйста!
Съехавшая набок шляпка, развернувшаяся дорога, тоннель деревьев, всосавший…
— Я разобью машину.
— Ты сошел с ума… о, пожалуйста!
— На развилке дороги есть дерево с побеленным стволом, и я врежусь в него твоей стороной. Шарахнет — только мокрое место останется.
— О Господи, Господи!
В кювет, ворох тряпок, удар, разворот, сдирая дорожное покрытие, стягивая, спихивая назад вместе с потерянными надеждами, сталкивая вниз во времена подвала…
— Мне дурно.
— Так ты не хочешь со мной? Не хочешь со мной?
— Пожалуйста, прекрати.
На обочине, где ступили две ножки, с мертвым двигателем и огнями, обхватив тряпичную куклу, обирая тряпичную куклу, оживавшую при вспышках летней молнии, с коленками, сомкнутыми над спасаемой девственностью, куклу, которая тянет одной рукой все ту же твидовую юбку, другой отбивается, а полуголую грудь защитить может только криком.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44