ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ


А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 



Михаил Анчаров
Теория невероятности
Глава 1. СКЛОЧНАЯ ШКОЛА.
Этой весной у меня наступила пора любви. Я совсем юный. Мне сорок лет. Когда в сорок лет человек вдруг решает, что наступила пора любви и весь переполнен желанием всучить кому-нибудь пылающее сердце, это означает, что какие-то жизненные неудачи, крах, может быть, вытряхнули его из нормы.
Нет. Личной неудачи у меня не было. Просто потому, что личные неудачи предполагают личную жизнь. А личной жизни у меня не было. Поэтому по личной части у меня все в порядке. Я удачник. Я миновал все личные конфликты эпохи. У меня не было конфликтов с женой, которая бы стремилась к яркой жизни, потому что жены у меня не было, а яркая жизнь была. По крайней мере на мой вкус, может быть, несколько субъективный. Рос я хотя и в эпоху легких разводов тридцатых годов, однако нашей семье не дали развалиться добрые люди и мои родители, которые тоже были добрыми людьми. У меня не было склок с теперешним молодым поколением, которое годится мне в сыновья. Попадались, конечно, сладкоречивые подонки, энтузиасты на секунду, неблагодарные хапуги, жадненькие любители чужого, но это так и называется – подонки. С поколением в целом отношения у меня складывались удачно. Подрастающая мелочь (мои подчиненные) ко мне тянулась. Мы друг друга не обижали. Может быть, потому, что я не стремился показать им, что я хороший, а они не очень. Я давал им возможность оглядеться. Нам же давали возможность оглядеться, когда мы еще были юными и роскошными. Почему было не повторить этот эксперимент? Он ведь оправдался на войне.
На войне я не совершил ничего особенно героического, но я не прятался, а воевал. Несколько наград. Все. Я не могу назвать себя скромным – ого-го! – но не поминай войны всуе.
Чем же была заполнена моя жизнь? Работой. Не то чтобы я любил преодолевать трудности. Я вообще считаю, что, за исключением внезапных бедствий, любые трудности – это значит не то делаешь, не там ищешь, нет конструктивной идеи или не хватает эмпирики, опыта. Я так считаю. А мало ли как я считаю! Вряд ли кому-нибудь это интересно. Мне было интересно работать.
И вот работа, которой я жил все эти годы, лопнула. Да так крепко, что я решил уходить. Вообще уходить из этой области. Не то чтобы я боялся неудач, вся моя работа в основном состоит из неудач, такая моя работа. Но тут не только лопнула работа, лопнуло что-то во мне самом. Надо уходить. Надо искать что-то другое, какой-то другой интерес. Может быть, я себя не разгадал, может быть, моя стезя – это вовсе не работа, это вовсе любовь, скажем.
Подумав так, я влюбился. Я вдруг полюбил всех женщин сразу, а ведь это нельзя, но не мог с собой ничего поделать. Больше того. Я влюбился не только в женщин, но и в дома, в собак, в воздух, в афиши. К мужчинам у меня двойственное отношение, но я думаю, что их положение не безнадежно, со временем они могут рассчитывать на мою любовь. Детей я любил всегда.
А ведь раньше, до краха своей работы, я любил только идеи и законы. Я любил блеск мысли и не обращал внимания на ее носителя. Вероятно, потому, что сам блеском мысли не отличался, хотя считался человеком умным и эрудированным, думающим и результативным. Думающим! Знали бы вы, чего мне это стоило. Я думаю с такой натугой, с какой, вероятно, снежный человек обучался бы писать. Я, наверно, даже шевелю губами и подвываю. И что самое обидное или, быть может, поразительное, это то, что все мои научные достижения, удачи (у меня иногда бывают удачи, несмотря на то, что я занимаюсь наукой), все они не были прямым результатом моих размышлений, а приходили, как мне кажется, каким-то диким способом. Митя, есть такой дылда, – он работал безошибочно. Он наблюдал, делал выводы, они подтверждались. Вот кому я завидовал! Ну, правда, в случае удачи я шел несколько дальше, чем он. У нас были отчетливо установившиеся отношения. Я вызывал у него ненависть, а он у меня скуку. Впрочем, это никакого отношения не имеет к любви.
Вернемся к проблеме. Человек бьется за то, что у него отнято. У нас, у довоенных мальчишек, оставшихся в живых, война отняла ласковую школьную романтику.' Поэтому тот, кто не струсил, ищет ее всю жизнь. Предсказываю необычайно пышное цветение романтики, если ей на этот раз не помешает какая-нибудь дикость. Что такое романтика? Это тоска по великому. Она же стимулирует его появление. Потому что вырабатывает чутье на великое. Некоторые думают, что романтика – это ложь. Неверно. Романтика – это отдаление от предмета на расстояние, достаточное для его обозрения.
Я слишком пригляделся к своей работе, чересчур уткнулся носом в нее, я перестал видеть ее на расстоянии. А работа без нравственного оправдания ее – бессмыслица или жестокая необходимость – что угодно, только не призвание. Надо было посмотреть на нее издалека. Съездить куда-нибудь на далекое расстояние? Но куда? Можно было бы слетать на Луну, но это пока неосуществимо, хотя все последние годы мне казалось, что это вот-вот случится и что я буду этому косвенной, небольшой, но все-таки причиной. Я не мог въехать в будущее и оттуда поглядеть на свою работу, но мне как-то не приходило в голову, что можно сесть в такси и въехать в прошлое.
Эта идея пришла Ржановскому. Я ему сказал:
– Все, Владимир Дмитриевич. Биология моя не работает, – стучу я себя по лбу. – Я – бездарь.
– Загордился. Все сам, сам. Поразить меня хочешь. Вот и зашел в тупик. А из тупика один выход – назад. Вернись к исходному пункту, откуда у тебя зародилась идея, и оттуда погляди на то, что делаешь.
А я ему сказал:
– Нет, Владимир Дмитриевич, историю техники я знаю, не поможет. А он мне ответил:
– Щенок. Не историю техники ты знаешь, а историю успехов, историю того, что осуществилось.
А я ему сказал:
– А разве это не одно и то же, Владимир Дмитриевич?
А он мне ответил:
– Не люблю малограмотных. Идея при ее зарождении всегда богаче исполнения. Исполняют только то, что жизненно, что осуществимо в тот момент. И оттого уходят в сторону. Но, сделав виток, спирали снова оказываются над исходной точкой, только порядком выше. Нельзя этому сопротивляться. Это все равно, что мешать электрону при соответствующих условиях перескочить на другую орбиту.
А я ему сказал:
– Де Бройль предлагает другую модель.
А он мне ответил:
– Не люблю уклончивых. Разговор не об этом. Садись в такси и поезжай.
А я его спросил:
– Куда?
А он мне ответил:
– На Благушу.
Почему я сам до этого не додумался? Не знаю. Когда Митя с веселым смехом предложил испробовать на его модели мою схему, я с веселым смехом согласился. Вика помчалась звонить Ржановскому. В наступившей тишине был слышен стук ее каблуков по коридору, где еще не успели проложить каучуковые дорожки. В наступившей тишине было слышно кряхтенье Митиной оравы, которая перетаскивала на второй этаж тяжелый кабель.
Я не имел права этого делать. И если бы это предложил не Митя, я бы, конечно, отказался. Митя так и говорил о моей схеме: «Маниловщина, маниловский мост через пруд, мост, который никуда не ведет». Но я-то догадывался, куда ведет этот мост.
Если бы еще Ржановский был на месте, оставалась бы надежда, что хоть тему-то не закроют. Но старик невылазно сидел у себя в Кунцеве. Да он бы и бровью не повел, чтобы отвести надвигающуюся беду. Ржановский вообще-то считал, что все, что может быть разбито учениками Семенова, должно быть ими разбито, так как это стимулирует дальнейший поиск. Поэтому из каждой схватки возникали докторские диссертации учеников Семенова, а ученики Ржановского потом топтались в приемных комитетов с просьбами насчет сроков и смет.
Поэтому школа Ржановского считалась склочной школой.
Ну, правда, в случае удачи школа Ржановского проходила несколько дальше школы Семенова.
Не надо объяснять, чьим учеником был Митя. С веселым смехом Митя предложил испытать мою схему. С веселым смехом я согласился. Вика помчалась звонить по телефону. Четыре часа ушло на монтаж – соединяли мое чахлое изделие с Митиным кровопийцей. Три минуты ушло на испытание. Включили. Великий Электромонтер Сявый сел в угол возле ведра с окурками. Загудело. Испытания кончились. Так же, как и большинство испытаний за последние десять лет. Не надо объяснять, как они кончились. Данте считал, что в аду воняет серой. Он ошибался. В аду воняет горелой резиной.
После этого приехал Ржановский и прогнал меня на Благушу.
Ржановский всегда приезжает «после этого».
И вот шел я к Благуше и думал, что Памфилий, Гошка Панфилов – поэт Панфилов, который хотя и виделся с Ржановским несколько раз, а, видимо, лучше знал его, чем я, знакомый со стариком всю жизнь. При каждой встрече он ругался с Ржановским, вернее ругался Памфилий, а Ржановский молчал и не мешал ему ругаться. Памфилий сказал:
– Несмотря на то, что академик Ржановский физик, он культурный человек. Он догадывается о том, что смутное и дикое состояние души, которое принято обзывать хлестким словечком «тоска», есть штука важная, хотя и неприятная. Несмотря на то, что он в свое время первым признал кибернетику, он теперь не торопится объявлять поэзию «средством информации». И слова Тютчева о том, что поэт, то есть лирика, «не змеею сердце жалит, а как пчела его сосет», – для него не пустые слова. Если он и может принять версию о том, что лирика – это информация, то прежде всего как информация о состоянии души человека, ищущего отклика у себе подобных. Он догадывается, что лирика есть постановка важных, иногда огромных задач без указания средства к их осуществлению.
– Ну и что? – спросил я.
– Вот почему он тебе советовал съездить на Благушу. А ты не понял. Еще он сказал:
– Ты всегда отличался недогадливостью. Это простительно вашему дылде Мите, а не тебе, творческому человеку.
Памфилий вообще физиков за людей не считает. Он утверждает, что образовалась целая когорта физиков, которые удирают в лаборатории, в «ящики», чтобы укрыться от проблем жизни под видом приближения к этим проблемам. Башня слоновой кости с кондиционированным воздухом. И что это скоро обнаружит себя отсутствием больших идей миропонимания.
И вот я вылез из такси и пешком, зажав в кулаке нейлоновый берет «болонья», приближался к Благуше.
И в мозгу у меня колотились забытые названия – Семеновская застава, Щербаковка, Мейеровский проезд, Покровская община, Введенский народный дом…
Я шел через Покровский мост, но не тот маленький каменный мост, через который проходили трамваи – третий, четырнадцатый и еще какие-то, а через холодный мост для машин и троллейбусов.
Мост мне показался холодным потому, что позади меня шло семейство – отец, мать и сын, и отец говорил со сдержанным гневом и глубокой горечью:
– До тех пор, пока отец не спустит с него штаны и не выходит его ремнем, до тех пор не будет толку.
– Он этого дожидается! – говорила мать. – Смотри, он же дожидается этого!
Сыну было лет пять, и лицо его не было полно ожидания того, что его выходят ремнем. Мать ошибалась.
«Вот еще детей у меня нет», – подумал я.
Это потому, что я представил себе, что я почувствую, если ихний сын возьмет меня за палец. Я прибавил шагу, чтобы не оглядываться на мальчика.
После многих лет затворничества я обнаружил, что на улицах хорошо.
Я шел с отчетливой мыслью, что я обязан найти нравственный идеал эпохи. Потому что теория невероятности, которой я придерживался, толкала меня на это безумное и потому реальное предприятие. И конечно, я мечтал найти его в первом встречном. «Не может быть, чтобы мне так не повезло, – думал я, – не может быть…»
– Хуг! – шепотом вскричал я. – Бледнолицые перешли через Ориноко.
Бесшумным индейским шагом я скользнул в прошлое.
Да, так вот.
Знаете ли вы благушинскую ночь? Нет, вы не знаете благушинской ночи. А почему вы ее не знаете? Потому, что от всей огромной Благуши, что простиралась от Семеновской заставы до Окружной дороги и Измайловского зверинца, осталась одна маленькая улочка под названием Благушинская, самая тихая в Москве. Это такая тихая улица, что когда среди бела дня раздается вопль «Машина-а!», то с тротуаров кидаются мамки, няньки, расхватывают детей, играющих на булыжной мостовой, и улица пустеет.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18

загрузка...