ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

 

И какие ясные мысли, какие поразительные иногда выводы он записывает на выданной ему бумаге (да, впрочем, только если достанешь из ларька, а после заполнения сдать навсегда в тюремную канцелярию…).
Но что-то сбивают нас наши ворчливые оговорки. Трещит и ломается план главы, и уже не знаем мы: в Тюрьме Нового Типа, в Тюрьме Особого (а какого?) Назначения – очищается ли душа человека? или гибнет окончательно?
(Александр Солженицын)
Тюрьма, одиночное заключение… По мысли автора, эти особые обстоятельства должны бы освободить человека от всего низменного, земного, мелочного, связанного с механизмом собственных забот, и предельно приспособить душу его к постижению вечного.
Но то – другая тюрьма, обычная, не такая. А тут, казалось бы, – только одно и остается: утратить последние жалкие остатки человеческого облика, полностью превратиться в животное. И вот тогда-то, подобно тому как в теле арестанта вдруг начинает выступать «какое-то внутреннее таинственное тепло», не позволяющее ему замерзнуть, – вот точно так же и в душе его вдруг обнаруживаются какие-то новые, скрытые резервы:
Если каждое утро первое, что ты видишь – глаза твоего обезумевшего сокамерника, – чем самому тебе спастись в наступающий день? Николай Александрович Козырев, чья блестящая астрономическая стезя была прервана арестом, спасался только мыслями о вечном и беспредельном: о мировом порядке – и Высшем духе его; о звездах; об их внутреннем состоянии; и о том – что же такое есть Время и ход Времени.
И так стала ему открываться новая область физики. Только этим он и выжил в Дмитровской тюрьме.
Обстоятельства, в которых оказался Николай Александрович Козырев, при всей своей обыденности для нашей эпохи и наших широт, – все-таки чрезвычайны. Ну, а кроме того, Козырев – астроном. О чем еще ему думать, как не о звездах? Чем еще спасаться, как не звездами?
Однако случай этот вобрал в себя не только индивидуальность судьбы Козырева, но и некое весьма серьезное обобщение.
Тем интеллигентам, которых судьба уберегла от карцеров и камер-одиночек, она уготовила иные преграды, наглухо заслонившие от них звездное небо. Облачность была такой плотной и длилась так долго, что выросли целые поколения людей, знавших о существовании звезд лишь понаслышке.
Вверху – грошовый дом свиданий. Внизу – в грошовом «казино» Расселись зрители. Темно. Пора щипков и ожиданий. Тот захихикал, тот зевнул… Но неудачник облыселый Высоко палочкой взмахнул. Открылись темные пределы, И вот – сквозь дым табачных туч – Прожектора зеленый луч. На авансцене, в полумраке, Раскрыв золотозубый рот, Румяный хахаль в шапокляке О звездах песенку поет. И под двуспальные напевы На полинялый небосвод Ведут сомнительные девы Свой непотребный хоровод. Сквозь облака, по сферам райским (Улыбочки туда-сюда) С каким-то веером китайским Плывет Полярная Звезда. За ней вприпрыжку поспешая, Та пожирней, та похудей, Семь звезд – Медведица Большая – Трясут четырнадцать грудей…
(Владислав Ходасевич)
Вот в какую жалкую дыру преобразилась та «бездна таинственных чудес Божиих», то «прекрасное созвездие Большой Медведицы», с которым прощался бедный юный Вертер в свой смертный час.
Картина мира, открывающаяся нам в этом стихотворении, пожалуй, уже приближается к той, что была зафиксирована в уже цитировавшихся мною строчках Заболоцкого:
О мир, свернись одним кварталом,
Одной разбитой мостовой!
Одним проплеванным амбаром,
Одной мышиною норой!
Однако и в этой новой ситуации, заставившей всю Вселенную свернуться до размеров жалкой мышиной норы, интеллигент видит для себя лишь все тот же, один-единственный путь к спасению:
Несутся звезды в пляске, тряске, Звучит оркестр, поет дурак, Летят алмазные подвязки Из мрака в свет, из света в мрак. И заходя в дыру все ту же, И восходя на небосклон, –Так вот в какой постыдной луже Твой День Четвертый отражен!.. Нелегкий труд, о Боже правый, Всю жизнь воссоздавать мечтой Твой мир, горящий звездной славой И первозданною красой.
«Воссоздавать мечтой» – это не значит тешиться самообманом. Это значит прорываться, продираться к истине сквозь муть и грязь той «постыдной лужи», в которой нам выпало жить.
Да, это нелегкий труд. Он требует огромных душевных сил. Но это – не безумие, а борьба с безумием. Потому что даже в этой постыдной луже отражена реальность Божьего мира, виден отблеск реально существующих звезд, реально существующего звездного мира вокруг нас.
Оказывается, можно всю жизнь прожить в мышиной норе, в какой-нибудь постыдной луже, слабо озаряемой лишь блеском искусственных светил и волнуемой лишь непотребными плясками сомнительных дев, – и все-таки сохранить веру в реальность прекрасного звездного мира, окружающего нас.
А можно и наоборот: постоянно наблюдать воочию этот прекрасный и таинственный звездный мир, оставаясь совершенно к нему равнодушным. Лишь в самом крайнем случае пытаясь иногда от нечего делать как-то соотнести всю эту никому не нужную небесную механику с механизмом собственных забот.
…он подходил к забору и, глядя на небо своими осоловелыми глазами невежды, абсолютно ничего не понимая и не разбираясь, где чего есть, говорил какую-нибудь пошлость, вроде того, что есть ли люди на луне…
Профессор высказывал целый ряд предположений. Он говорил о Марсе и Венере. Рассказывал, какая там температура и какова там возможная жизнь. Он рассказывал о других, более дальних планетах: о Юпитере, где год равняется двенадцати нашим годам, а сутки всего десяти часам, о Нептуне, где год длится сто шестьдесят пять лет и где весна продолжается сорок лет. О Сатурне, опоясанном кольцом, на котором сутки длятся тоже десять часов, а год – почти тридцать наших лет.
Эти элементарные сведения несказанно поражали нашего Кашкина. На каждую фразу профессора он говорил: «Не может быть!», или «Да что вы говорите!», или «Да бросьте, не смешите меня!» – каковые замечания сердили и раздражали профессора.
– Я извиняюсь, – говорил Кашкин, – ну как же сутки-то десять часов? Бросьте вы меня смешить! Как же это они укладываются в это время?
Профессор говорил о свойствах приспособления, но Кашкин, пораженный кратковременными сутками, делал собственные умозаключения, выводы и предположения…
– Ну хорошо, – говорил он, – ну, пущай они спят по три часа, ну, пущай работают четыре часа, но три-то часа, поймите, мне же мало для личных дел… Одних трамваев другой раз ждать час и больше приходится. Или там чего-нибудь купить – цельные сутки стоять. Нет, это у них что-то уж очень торопливая жизнь…
Но особенно Кашкин был недоволен порядком на тех планетах, где год длился тридцать и сто шестьдесят лет.
– Вот с этим, – говорил он, – я, профессор, никак не могу примириться.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184