ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Я сажусь рядом с дедом, подношу ему уголек на маленьком совке, чтобы он поджег сигарету, гляжу на его раскрытые руки, лежащие, как корни, на залатанных коленях брюк, и жду, чтобы он заговорил, прошу рассказать мне что-нибудь – например, о женщине, замурованной в Доме с башнями, – или изобразить вой волков в горах Махины, который он слышал во время своего ночного перехода. Дед улыбается, медленно покуривая, и начинает рассказывать, стараясь, чтобы его услышала бабушка Леонор, которая сердится, что он сочиняет больше, чем видит, и спит с открытыми глазами, что у него только ветер в голове и неправда, что это он нашел мумию в Доме с башнями, потому что когда это случилось – она прекрасно помнит, – он был еще в заключении.
– Ты хвалишься хорошей памятью, – говорит она ему, – а то, что тебе не выгодно, забываешь.
Но я видел его фотографии, спрятанные в ящиках, а теперь вижу их дубликаты в сундуке: Надя разглядывает их вместе со мной, прося, чтобы я называл имена предстающих перед нами людей, высчитывал даты и связи и рассказывал ей истории, заполняющие только для нас двоих пустоту нашего общего, придуманного, нереального прошлого. Найдя фотографию деда Мануэля, сделанную в последний год войны доном Отто Ценнером, я вижу его таким, каким мне рисовало его воображение, когда я видел его портрет в запретных ящиках. Таким помнит его и моя мать в пору своего детства, для нее он не застывшая черно-белая фигура, а человек – самый высокий из всех, кого она когда-либо знала, светловолосый и статный, в голубом мундире и форменной фуражке; он поднимал дочь в воздух – так, что у нее дух захватывало, – чтобы поцеловать ее, прежде чем идти на службу, откуда однажды не вернулся, потому что его арестовали. Я слышал, как он звучным и драматическим голосом рассказывал о том, как был принесен в жертву целый батальон штурмовых гвардейцев на склоне Куропаток; от него я узнал слова, вспыхивавшие в моем детском сознании как молнии в темноте: война, батальон, конец света, пулемет, наступление, парадная лестница, коммунизм, танк. Среди одежды в его шкафу я нашел голубой мундир с позолоченными пуговицами, ремни и черную кобуру, сильно пахнувшую кожей и вызвавшую во мне такой ужас, будто в ней все еще был револьвер. Открыв жестяную коробку, я увидел внутри толстые пачки банкнот и подумал с беспокойством и гордостью, что мой дед прячет сокровище, приобретенное им давным-давно на войне – той самой, о которой так часто вспоминают взрослые: для меня это нечто вроде войны в кино или комиксах, и когда мой дед упоминает генерала Миаху, я представляю себе круглое лицо, рыхлое, как хлебный мякиш, а слыша имя некоего дона Мануэля Асаньи, вспоминаю комиксы о «Военных подвигах», которые дает напрокат на площади Генерала Ордуньи человек с отрезанными ногами.
Я кладу телефонную трубку и знаю, что, когда моя мать вернется в столовую, он будет сидеть в кресле – как массивная и ветхая статуя Будды, как старинная мебель, которую никто не осмеливается сдвинуть с места, – неподвижно глядя в телевизор, на стену или в пустоту слезящимися голубыми глазами, ссутулив бугристые плечи, словно под тяжестью невероятного груза. Его руки лежат на коленях или изогнутом крае стола – узловатые и кривые, как корни оливкового дерева, с бурыми пятнами на фиолетовой тыльной стороне ладоней: теперь они годятся лишь на то, чтобы укутывать больные ревматизмом ноги, сохраняя тепло жаровни, которое всегда кажется ему недостаточным, даже если моя мать только что помешала кочергой угли и одновременно пылает огонь в камине. От жара его бесстрастное лицо наливается кровью, но он не в силах победить холода, поселившегося внутри его Костей и коленных суставов, затвердевших от неподвижности и таких хрупких, что кажется, будто они сломаются, не выдержав его веса, когда, после нескольких мучительных попыток, ему наконец удается подняться. Он отвергает любую помощь и продвигается пядь за пядью, опираясь на палку, стол, спинки стульев, дыша так, словно его бронхи заполнены паутиной или камнями, с медленной осторожностью скользит резиновыми подошвами своих тапочек по плиткам пола, а затем хватается за перила, начинающие скрипеть, когда он приступает к изматывающему и бесконечному подъему по лестнице – за полночь, после того как заканчиваются передачи по телевизору и моя мать выключает его и спрашивает, почему бы ему не лечь спать. Своим голосом, таким слабым теперь, что я не узнаю его по телефону, он бормочет «спокойной ночи» моей матери, которая остается вязать, или читать по складам газету, или ждать моего звонка из страны, где в это время день. Она отвечает деду «с Божьей милостью» и смотрит, как он уходит по коридору, согнувшись под тяжестью своих некогда могучих плеч, она напоминает ему, чтобы он включил свет, чтобы не упал и осторожно поднимался по лестнице – ведь его никто не подгоняет. Скоро он уже не сможет подниматься без помощи и придется поставить ему кровать на первом этаже, потому что сама она не сумеет поддерживать это обессилевшее огромное тело, с каждым днем все более тяжелое. Она не успокаивается до тех пор, пока не услышит щелчок выключателя на верхнем этаже, звук открывающейся двери в спальню, шаги над своей головой и скрип пружинного матраса, когда дед валится на него, наверное, будя бабушку Леонор. Она легла спать раньше и теперь ворчит в полусне, потому что из-за деда, как всегда, уже не сможет заснуть всю ночь, в отличие от него самого: он говорит, будто бы не спит, но, едва повалившись на постель, начинает храпеть, как боров, и просыпается лишь поздно утром, когда столовая разогрета жаровней с углями и огнем очага, разожженным моей матерью на рассвете. Ни он, ни бабушка не сдвинутся из столовой в течение всего дня, сидя рядышком на софе с коричневой обивкой – суровые и неподвижные, как мертвецы на фотографиях начала века, застывшие, обиженные и безмолвные. Они словно уже не существуют в этом мире и боятся, что их, в беспамятстве, унесет за собой смерть, и, забываясь каждые несколько минут беспокойным сном, просыпаются с тревожной мыслью, что могли в это время умереть. Во сне голова деда Мануэля откидывается назад, нижняя челюсть отвисает, и через приоткрытые веки видны белки глаз, как у мертвого или слепого. Воздух со свистом проходит сквозь его вставные зубы, которыми он так гордился двадцать лет назад, когда только что приобрел их и его улыбка стала свирепой от их непомерной величины, будто по ошибке к его лицу присоединили рот другого человека намного моложе его или оскал маски. Он вынимал вставную челюсть, демонстрируя эту диковинку, к всеобщему восторгу соседей, или, подшучивая надо мной и моими двоюродными братьями, показывал нам язык, просовывая его под ярко-розовыми искусственными деснами, из-за чего казалось, будто у него два рта:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161