ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Но моя бабушка Леонор не желала этого понимать: как бы поздно дед ни вернулся, она всегда дожидалась его прихода и называла прохвостом, бесстыдником, пьяницей, словно он только и делал, что ошивался в кабаках, а не работал как проклятый, чтобы прокормить своих детей. Если бы он мог выбирать свою судьбу, то стал бы певцом, хотя должность полицейского тоже была неплоха – работа на всю жизнь и жалованье от правительства, карточка для кооперативного магазина, бесплатный проезд в трамвае и, кроме того, что больше всего ему нравилось, – уважение к форме, то, что женщины заглядывались на него на улице – такого высокого, как киноактер. Моя мать помнит его таким – с обтянутым ремешком фуражки подбородком и начальственным голосом.
– А ну-ка, – говорил он, – проходите, дайте дорогу, соблюдайте порядок в очереди, или я буду вынужден применить силу.
Кто бы мог подумать, что из погонщика мулов он превратится в сапера штурмовой гвардии!
И вдруг – катастрофа, как гром среди ясного неба, когда ему так хорошо жилось, несмотря на лишения последних месяцев войны и слухи о поражении на фронтах. Его это никак не касается, думал он со своей обычной самонадеянностью: разве он сделал что-нибудь дурное? Разве запятнал свои руки кровью?
– У кого совесть чиста, тому нечего бояться, Леонор, – сказал он моей бабушке в последнее воскресенье своей свободы, – а раз я не сделал ничего постыдного, то и не собираюсь прятаться.
Все оказалось кончено и потеряно навсегда в то утро, когда его увели в наручниках, как преступника, в начищенных сапогах, белых перчатках и парадной форме – его, который никогда ни во что не вмешивался. Деда даже чуть не расстреляли: это случилось, когда ополченцы заняли усадьбу, где он работал до войны, и хозяйка, очень его любившая, позвала его в свой особняк в Махине, бросилась перед ним на колени и сказала, заливаясь такими горькими слезами, что он сам едва не расплакался:
– Мануэль, ради всего святого, ты ведь не такой, как эти неблагодарные. Сходи в усадьбу и поговори с ними, может, тебе удастся хоть что-нибудь спасти, а уж я тебя отблагодарю.
Но когда он прибыл туда, вандалы уже подожгли дом, и ему удалось спасти из пожара лишь несколько книг и серебряных ложек, а также бюст Девы Марии дель Гавельяр, покровительницы Махины. Он вынес все это под пиджаком, и его вполне могли пристрелить или швырнуть в огонь – не за лакейство перед богачами и предательство своего класса, как говорили ополченцы, а за глупость, заявила моя бабушка Леонор, увидев его в подпаленной одежде и с черным от сажи лицом, как будто он только что поднялся из преисподней.
– Кто тебя тянул?! – кричала она ему. – Что ты потерял в этой усадьбе? Сказал бы сеньоре, чтобы она сама отправлялась защищать свое добро, если оно ей так дорого.
Он начинал говорить глухим голосом и принимал оскорбленный вид, изображая разочарованную или презрительную улыбку, перенятую, наверное, у театральных любовников: он, человек бедный, не имел другого достояния, кроме чести, и не мог отвергнуть мольбу женщины. Если дед и был приверженцем чего-нибудь, то только порядка: он всегда любил парады и церемонии и приходил в волнение, читая в «Эль Дебате» речи Хиля Роблеса и в то же время – Хулиана Бестейро и Асаньи. 15 апреля тридцать первого года он прослезился, прочитав в «ABC» обращение Альфонса ХШ к испанцам, но расчувствовался и когда на балконе муниципалитета поднялось трехцветное знамя, и плакал бы от восторга, увидев, как в Махину входят арабы и добровольцы. С этим ничего нельзя было поделать: от любых гимнов у деда мурашки бегали по коже; он слушал речь, смотрел на знамя или читал статью – и его глаза наполнялись слезами. Дед с одинаковым упоением аплодировал как на анархо-синдикалистском митинге, так и на проповеди реакционного священника. Не было страсти, которая бы его не заразила, и пламенной речи, не показавшейся ему великолепной. Когда дед присутствовал при политических дебатах в парикмахерской, он принимал поочередно и с одинаковым рвением точки зрения каждого из ораторов и, если его просили почитать вслух, соглашался со статьями из всех газет. Произносимые или написанные, слова опьяняли его подобно вину, поэтому по возвращении из парикмахерской у него голова шла кругом, как и после посещения таверны, и чтение двух враждебных газет заканчивалось таким же замутнением сознания, как при похмелье после смешения спиртных напитков.
Благодаря всеохватностп его энтузиазма мое детство наполняли замечательные незнакомцы: дон Сантьяго Рамон-и-Кахаль, дон Мигель де Унамупо, дон Алехандро Лерукс, дон Хуан де ла Сьерва, Ларго Кабальеро, испанский Ленин, дон Нисето Алькала Самора, дон Мигель Примо де Ривера, Ми-льян Астрай, генерал Миаха, майор Галас, Асанья, мадам Кюри, которой он приписывал изобретение радио, Рузвельт, Сталин, доктор Флеминг, Муссолини, Адольф Гитлер и даже император Эфиопии, чье изгнание заставило моего деда Мануэля так же искренне плакать, как и героизм свергших его итальянцев. Он называл императора Хайме Селассие или Негрус, воображая, что цвет его кожи был причиной прозвища, которым его называли в международной хронике. Замысловатые и красивые слова сверкали, как драгоценности, в его воображении: он называл гражданскую гвардию «Достойнейшей», хотя иногда перепутывал слоги, Барселону – «Графским городом», и знал, что «массы», о которых говорили газеты правых, представляли собой восставший народ, а Лига Наций находится в Женеве, хотя ему никогда не удавалось разобраться в карте. Дед путал линии границ и рек так упорно, будто это были явления одного порядка, и когда я хотел объяснить ему на карте в моей школьной энциклопедии, где находится Махина, он отказался поверить мне: она не могла быть такой маленькой, затерянной и так далеко от моря, ведь он видел его однажды утром с вершины горы Аснаитин, самой высокой в горной цепи, когда, валясь с ног от усталости, уже думал, что не выживет, за несколько минут до того, как взглянул на север и увидел, словно призрак, долину Гвадалквивира, окутанную неподвижным океаном фиолетового тумана, над которым возвышался, будто отдаленный остров, холм Махины.
Может быть, дед вспоминает этот рассвет, когда его глаза неподвижно смотрят в пустоту и блестят от слез: он не обращает внимания или не слышит, когда его спрашивают, о чем он думает. Он слишком поздно замечает, что в его глазах стоят слезы, скатывающиеся потом по щекам, и не может остановить их, застыв на софе и словно потеряв способность двигать руками, онемевшими от тепла жаровни, взять платок и вытереть эти две слезы, которых в глубине души стыдится, как оскорбления, будто обмочившись. «Вот уж нет, – думает он, – не дай Бог дожить до этого».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161