ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Флоренсио Перес напустил на себя такой серьезный вид, что у него даже немного вытянулось лицо, покосился на кухню, где мыла посуду жена Чаморро, и жестом попросил друга закрыть дверь и придвинуться поближе.
– Чаморро, поклянись мне, что, если я расскажу тебе одну вещь, ты никому этого не повторишь.
– Я не клянусь, потому что не верю в Бога.
Субкомиссар нетерпеливо замахал руками и едва не сказал своему другу, что, даже если он не верует, еще не поздно спастись и что он молится каждый вечер, чтобы Чаморро вернулся в лоно Церкви, пусть даже на смертном одре, как многие атеисты вроде дона Меркурио – того врача-масона, но он сдержался, потому что было уже поздно и его распирало от желания нарушить собственную клятву.
– Ну так поклянись своей честью, Чаморро.
– Клянусь.
Субкомиссар свернул новую сигарету. Он пытался выпускать поменьше дыма, но безуспешно: его жена говорила, что он дымит, как никто другой, хуже, чем паровоз, весь дом прокурил. Флоренсио Перес начал таинственным голосом:
– Некто, знакомый нам обоим и много лет отсутствовавший в Махине, снова здесь появился. Я обнаружил его. Но не спрашивай меня, кто это, потому что я не уверен, что могу открыть тебе эту тайну.
Лейтенант Чаморро отмахнул от себя дым, как занавеску, и рассмеялся:
– Это майор Галас, который спас тебе жизнь, когда ваши затеяли эту свару. А ты отблагодарил за это, перебежав к ним, чтобы воевать против нас.
Субкомиссар не мог поверить: даже его лучший друг разочаровывал его, даже изгой знал больше, чем начальник полиции. Он сделал все возможное, чтобы притвориться, будто раскрыл лишь часть секрета:
– Это было нелегко, но мы почти напали на его след. Похоже на то, что, выехав отсюда через несколько недель, он направился на юг…
Лейтенант Чаморро решительно поднялся, чтобы открыть окно: голубовато-серый дым метался и быстро исчезал, уносимый холодным ветром.
– Не утруждай себя, Флоренсио, и не рассказывай мне небылицы. Вам не нужно искать его, потому что он не прячется. И к тому же вовсе не уехал из Махины, а живет в коттедже в квартале Кармен.

*****
Как возможно, что даже сейчас, когда она мне это рассказывает, я не помню ничего и у меня не всплывает даже смутного воспоминания о том, что я видел и забыл: заброшенный сад, где зимой по утрам грелись на солнышке кошки, прыгая среди сухой листвы, покрывавшей гравий, или сидя неподвижно, как египетские кошачьи мумии, на заборе, мимо которого я проходил столько раз, когда осмеливался приблизиться к тому кварталу, где, как воображал, жили одни миллионеры, чтобы бродить вокруг дома Марины, находившегося неподалеку. Это был квартал коттеджей Кармен на северо-западе города, рядом с Мадридским шоссе, у пустырей, где долгие годы одиноко возвышался Салезианский колледж и где впоследствии началось строительство многоквартирных домов. Там, как я представлял, протекала загадочная жизнь богатых – врачей, как отец Марины, адвокатов, инженеров – в домах, скрытых за побеленными каменными оградами или железными решетками и окруженных кипарисами и миртовыми кустами, со звонками, ванными и золочеными табличками на дверях. То, что эти невидимые люди жили так далеко от моего квартала, на другом конце города, казалось мне несомненным доказательством превосходства, даваемого деньгами: летними вечерами там слышался шум оросителей и газонокосилок, и, проходя мимо, я чувствовал запах жасмина и мокрой травы, до меня доносился лай собак, смех и голоса, неторопливые разговоры в крашенных в белый цвет железных креслах, запах хлорки и плеск воды в бассейнах, не видных с улицы. Надя смеется и говорит, что я преувеличиваю: во всем квартале не было и трех бассейнов. Это были маленькие, почти все одноэтажные, дома со скромными садами, многие из которых загубили пыль и дым с шоссе. Их увеличивало мое воображение, разыгрывавшееся от необычности этих мест – где я чувствовал себя непрошеным гостем, – а также, как я теперь понимаю, классовая обида. Я не видел того, что было перед моими глазами, но должен был видеть ее, конечно же, я видел ее, но даже не задержал на ней своего взгляда, ослепленный бесплодной страстью, искавшей удовлетворения в невозможности и неудаче, как много раз до и после этого в моей жизни. Неправда, что человек видит вещи, даже если бодрствует, ходит и говорит; уверенность в сознательном воспоминании – заблуждение. Я наверняка встречался с Надей и ее отцом – это несомненно, потому что она-то помнит меня. Надя не ходила с завязанными глазами и говорит, что видела, как я бродил один по улицам с низкими каменными оградами и акациями – в джинсах и синем кителе, с черной волнистой челкой на лбу. Тогда она обратила внимание на мою экстравагантную манеру курить, не вынимая сигарету из уголка рта, круглое семнадцатилетнее лицо и горящий взгляд исподлобья, поэтому, когда мы снова встретились, тотчас меня узнала.
Но Надя тогда, в отличие от меня, смотрела на все с жадной и восхищенной пристальностью: она жила в городе, о котором мечтала с самого детства, это было ее первое путешествие на самолете через Атлантический океан, и все, что она видела с момента приземления по другую его сторону, было для нее настоящим чудом. Она жила в абсолютной беззаботности, наслаждаясь каникулами, казавшимися бесконечными, в настоящем, тянувшемся день за днем без требований и угроз, вдали от Америки и дома, где умерла ее мать с искусственным сердечным клапаном, звучавшим, как барабан, в тишине бессонных ночей за стеной. Из окна своей спальни Надя видела огни Манхэттена, куда ее возили в детстве всего несколько раз, поэтому узнала город лишь намного позже и всегда чувствовала себя в нем чужой, так же как и повсюду. Это нас с ней и объединяет – постоянное смешанное чувство скованности и непринужденности, способность располагаться на новом месте на полчаса или десять дней так, будто собираясь остаться там на всю жизнь, или жить где-то много лет, не теряя ощущения непостоянства и любви к скитаниям, в перерывах между путешествиями, разными жизнями и переходами с одного языка на другой. С детства она знала, что с матерью и ее подругами нужно говорить одним образом, а с отцом – другим, но не понимала, что в первом случае говорила по-английски, а во втором – по-испански. С тех пор как Надя стала посещать школу, играть с другими девочками и ходить к ним в гости, она узнала, что не совсем походит на них, и только намного позже с трудом открыла, что суть ее отличия заключалась в отце: это одновременно вызывало в ней чувство недоумения и гордости. У отца были не светлые волосы и не красное лицо, он не говорил гнусаво и громко, не брал за руку ее мать, не встречал гостей преувеличенно широкой улыбкой. Отец не общался близко ни с кем из соседей, не подавал им напитки в сад, не надевал шорты летними вечерами, чтобы поливать газон или разжигать барбекю.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161