ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Шагая по улице к дому канатчика — постройки на ней от ветхости развалились, и она снова сделалась широкой и просторной, — Котта для полного счастья затесался в большущую процессию ряженых; длинная вереница троллей, живых камней, птицечеловеков, наездников верхом на ослах, машущих цепями воинов шагала под звуки духового оркестра, который давным-давно сбился с такта и ноги. Многие маски в этот час, под конец утомительного змеистого пути через весь город, еле-еле передвигали ноги и молча ковыляли друг за другом; если кто-нибудь спьяну падал и больше не вставал, оркестранты уныло лязгали туш. Рассвет был уже на пороге. Процессия едва не увлекла Котту обратно к морю; он отчаянно оборонялся от цепких рук, от напирающих плеч, от пинков масок, пьяный одиночка в густом водовороте, и все же почти не приближался к дому канатчика, топтался на месте, а мимо, пошатываясь, один за другим брели ряженые. Генерал в широких, выкроенных из свиных ушей эполетах сжимал бронированными кулаками два шнурка, когда он дергал за них, крылья у него на шлеме хлопали и дребезжали. Огромная, вся в красных брызгах бабища с торсом из дерева и соломы, с тощими ручонками, растущими из подбрюшья, подбрасывала вверх и с визгом ловила картонный череп. Епископ без устали благословлял собственные шаги. Фаллос толкал перед собой мошонку из двух воздушных шаров. За ним какой-то человек гнулся в три погибели под тяжестью лотка, на котором он тащил электрический аппарат, батарею, сплошь покрытую кристаллами селитры, — она питала кольцо из лампочек вокруг согбенного. Следом по мостовой протарахтела беленая, запряженная волами телега; возница едва держался на облучке, размахивая горящим кнутом, — Терей. Котта узнал его в этом вознице, украшенном обрывками золотой бумаги и кусочками блестящего металла. На голове у Терея возвышалась привязанная плетеными кожаными ремешками птичья клетка, из которой тучами летели какие-то белые хлопья; в полной пушинок клетке были заключены две крысы, в ярости и ужасе перед огненным кнутом они поминутно наскакивали на решетку, бушевали, кидались одна на другую, осыпая голову мясника пуховым снегом. В минуту передышки, когда оркестранты завели туш в честь очередного упавшего, а широкая телега заставила Котту прижаться к стене, римлянин слышал только лишь кнут, царапанье крысиных когтей и писк бьющихся не на жизнь, а на смерть зверьков и начал догадываться, что пыталась изобразить в последний час карнавала эта процессия жутковатых фигур. Маска Терея была карикатурой, грубым шаржем, но тем не менее напоминала выветренные рельефы с фасадов римских храмов, министерств и дворцов, напоминала изображение солнечного бога на огненной колеснице. Мяснику хотелось быть Фебом. Пастухи с прибрежных гор, рудоплавы и шахтеры из Томов копировали в этот час великолепие римских небес: первый среди богов тащил на лотке по городским улицам батарею, славой Юпитера и стрелами его молний были раскаленные вольфрамовые нити в вакууме электроламп. Генерал, что, как слабоумный, дергал за шнурки, был бессмертным богом войны, а красная бабища — окровавленной Медеей, которая убила родного брата, расчленила детский трупик, а отрезанную голову швырнула в камни береговых круч, словно волосатый, перепачканный мяч; Медея, заглавная героиня Назоновой трагедии, принятой с восторженными овациями во всех театрах Империи и превратившей своего сочинителя в знаменитость; Медея, перемазанное кровью пугало из лохмотьев и соломы, ковыляющее в этой шутовской процессии.
Зажатый в толпе оживших рельефов и статуй Рима, пьяный Котта тащился к дому канатчика. Все отчетливее проступали перед ним образы с оббитых, выщербленных камней метрополии: кто вон тот скрюченный, у которого на голове жестяной корабль? А этот, в черной дерюге, с цитрой под мышкой, — Орфей?..
Конечно, эта процессия ряженых не более чем тусклый отблеск тех мифов, в которых отбушевала и иссякла фантазия Рима, превращенная под властью Императора Августа в сознание долга, в покорность и верность конституции — образумленная. Но хотя шествие и было всего-навсего жалким последышем, пьяный и тот не мог не распознать, что здешний карнавал отображал исконный образ Рима, образы богов и героев, чьи подвиги и чудеса в резиденции Императора казались уже навеки забытыми. И не Назон ли своими элегиями, своими историями и драмами вновь прикоснулся к забытому и напомнил Риму, превратившемуся в блеклое, безликое государство, о древних, необузданных страстях? Назон, на чьи творения — эти последние знаки слабеющей фантазии, эти призраки закатного мира — в царстве канцелярий, комендатур и магистратов в конце концов поступил донос…
Теперь и пьяный Котта горланил вместе с масками, напиравшими со всех сторон, будто его рваное пальто, израненные руки и исцарапанное лицо тоже всего-навсего костюм: разве эта процессия ряженых не свидетельствовала, что обитатели железного города были ссыльному много ближе, чем хотели показать подозрительному чужаку, а глядишь, и римскому шпиону? Разве не доказывала она, что Назон увез с собою в изгнанье героев своей поэзии и в краю злосчастья не умолк, а продолжал рассказывать свои истории? Как бы иначе мяснику из затерянной глухомани пришло в голову превратить себя на время карнавала в солнечного бога, а своих волов — в огненных коней? Подобно доисторическому носорогу в императорских садах, в Томах словно бы еще буйствовало и кипело жизнью то, что в резиденции и в других крупных городах Империи уже кануло в прошлое, застыло памятниками и музейными экспонатами, окаменело рельефами, конными статуями и храмовыми фризами, по которым расползался мох.
Медленно и безудержно, точно густой поток леммингов, орда ряженых катилась к морю, отвязалась от римлянина, оставила его позади. Лишь замешкавшиеся одиночки выбредали еще из проемов улиц вдогонку за процессией. Котта с трудом, ощупью пробирался вдоль садовой стены канатчикова дома, когда один из этих последних заступил ему дорогу и тотчас же отвернулся, увидев, что его жертва — римлянин. Но теперь Котта сам вцепился в ряженого; эта фигура, грозившая расплыться перед глазами, извивалась в его хватке и вытягивала шею, ища возможности удрать, эта голова с крупным крючковатым носом походила на портрет, который один почитатель Назона, столь же бесстрашный, сколь и состоятельный, приказал после высылки поэта из Рима отчеканить на серебряных монетах и раздать медальон на память ближайшим Овидиевым друзьям, участникам тех тайных кружков, где и после падения и изгнания Назона читали его запрещенные книги, протоколы его речей и хранимые как драгоценность отрывки из Метаморфоз, записанные на слух во время публичных выступлений поэта… Эта не поддающаяся на запугивания последняя публика на своих тайных сборищах предъявляла серебряные медальоны хозяину вечера — знаки безобидного заговора, который императорской власти не вредил, ссыльному не помогал, а друзьям его творчества позволял тешить себя иллюзией, будто они сторонники дела столь же опасного, сколь и значительного.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60