ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Это была Прозерпина, слывшая среди женщин железного города нимфоманкой. Все на нее пялятся — торговцы скотом как на корову, искатели янтаря как на драгоценность, а она и рада, говаривала, прикрыв рот ладонью, Молва у себя в лавке; вот и приезжему из Рима она уже строила глазки. А ведь Прозерпина много лет обручена с Дитом, немцем, которого вынесла к этим берегам забытая война и которого в Томах все как один звали Богачом, потому что дважды в год ему привозили морем деньги из какого-то инвалидного фонда. Но Дит- немец страдал очень тяжкой болезнью — его грызла тоска по болотистым маршам и сырым лесам Фрисландии; о Фрисландии он часто говорил, когда стриг овец. Еще Дит умел стричь волосы и бороды, зашивать раны, составлял мази и продавал целительный зеленый ликер, утверждая, что он- де из швейцарских монастырей. Когда такие средства не действовали и все врачебное искусство оказывалось бессильным, Дит хоронил покойников железного города и ставил на могилах каменные надгробия. В этот вечер Прозерпина, надувшись, села подальше от нареченного; она все еще зажимала рукой рот и через просвет в полосе тумана, медленно плывущей по Тереевой стене, неотрывно смотрела на длинный белый риф у побережья. Там, омываемое мелкими легкими волнами, лежало тело Кеика.
Словно вспугнутая отчаянным криком Прозерпины, Алкиона, которая, как всегда, сидела на берегу, подняла голову и тоже увидела мертвеца. Как близко и отчетливо проступило вдруг перед нею воспоминание о его облике, о каждой черточке, каждом выраженье. Схож ли еще с выброшенным на берег телом тот портрет, что спрятан в медальоне у нее на шее? Точно обеспамятев, она вскочила и побежала по остроребрым камням, по рифам в море, наконец-то одержимость ее обрела цель, она перепрыгивала, перескакивала с камня на камень, мчалась через проломы, летела по прибрежным скалам. Тут надвинулась полоса тумана и замутила изображение; зрители на секунду потеряли одержимую из виду, а в следующий миг увидали всего лишь птицу, вспорхнувшую над камнями, зимородка, который в трепетном полете замер над бурунами, — несколько плавных взмахов крыльями, и вот он уже над телом, вот опустился на расклеванную стервятниками грудь. Кеик. Закрытые глаза обведены кольцами соли, и соляные выцветы были в углах рта. Казалось, будто зимородок ласкает крылами исклеванное лицо, растерзанные щеки, лоб. И вдруг в этом омертвелом лике открылось что-то блестящее, крохотное, живое, вдруг поблекли лилово-черные краски тленья, зловонная пена в волосах стала венчиком пуха, белого, свежего пуха, — открылись бусины глаз: зеницы! Затем из подернутого легкой рябью морского зеркала поднялась изящная, с клювиком головка, как бы удивленно огляделась — маленькое оперенное тельце взмахнуло крыльями и встало на ножки, стряхивая соляные выцветы, воду и струпья ран. И зрители, что увидели теперь не труп и не горюющую женщину, а двух взлетевших птиц, поняли всё; иные даже облегченно засмеялись и захлопали в ладоши. Мелькнули и погасли титры. Имена актеров, композиторов, художников; благодарности. Затем Кипарис услыхал тарахтенье бобины и потянулся к своим кнопкам. Тереева стена погасла. В Томах была ночь. С моря дул студеный ветер, уносивший высоко в горы лай собак, шум кабаков и голоса расходящейся публики. Только в зарослях у дороги на Трахилу ветер словно бы стряхнул с себя последние шумы железного города и стал гулок и пуст.
Глава третья
На Тереевой стене еще ревели бури, и здание бойни омывали валы прибоя, а Котта меж тем высоко в горах по-прежнему тщетно пытался затеплить свет. В доме поэта царила тьма. Керосиновая лампа, подвешенная на латунной цепочке над плитой, после очередной попытки Котты на миг освещала комнату неверным светом и снова гасла от хлопьев копоти. Будто ночной дозор, двое мужчин опять замерли на своих местах — Котта, черная фигура, силуэт которой едва проступал на фоне окна, и Пифагор, недвижный и незримый в непроглядном мраке под каменной лестницей; присутствие Назонова слуги временами выдавал только астматический хрип. Оба молчали. Уже не один час сидели они так, и в конце концов Котта воспринял это молчание и неподвижность, этот полный уход в себя как форму бытия, что единственно под стать этому горному селенью; и тогда ему даже показалось, что тишина Трахилы огромна и вполне в состоянии поглотить до последнего отзвука шум всего остального мира, раскаты камнепадов в чашах высокогорных каров, грохот сокрушенных стен и деревьев, мерный стук мануфактур в покоренных провинциях — и голоса, неисчислимые голоса злобы, кротости или страха, и щелканье костяных шаров на бильярдных столах игорного салона на Пьяцца-дель-Моро…
Здесь, в горах, гаснущими отзвуками стихал мир, и Котта вспомнил о нем. Как из водных глубин беспорядочно рвутся, поднимаются кверху пузырьки воздуха, так поднимались образы из его души, из забвения, и, уже наверху, вновь обращались' в ничто; образы, которые в беспорядочных рывках подъема набирали резкости, словно только и недоставало стужи этих гор, развалин Трахилы и присутствия безумного старика, чтобы вспомнить о них. Все, что Котта еще несколько часов назад рассказывал слуге и речью пробуждал в памяти, теперь становилось историей без единого слова, в молчанье. И однако же мнилось, будто Пифагор еще слушает это неслышимое, будто каждое из этих безмолвных воспоминаний, подхваченное неким вихрем, уходит во мрак под лестницей. Так явилось и исчезло великолепие Рима — июньское солнце в окнах дворцов, зыбкие тени кипарисов на Овидиевом доме, чьи окна были теперь заколочены; затем вечерние бульвары с колоннами автомашин, что вереницами блестящих жуков ползли под сенью платанов.
Дыхание Пифагора перешло в долгий глухой кашель, а кашель — в безмолвие. Потом к Котте прошаркала тень, тень согбенного человека, Пифагорова тень. После стольких часов недоступности слуга выбрался из своего умопомраченья, подошел к римлянину, мягко тронул его за плечо и прошептал: Что тебе нужно?
На миг Котту охватила та паническая растерянность, которая неизменно овладевала им, когда метеор вычерчивал в ночном небе Сульмона короткий, сверкающий штрих и по всем правилам суеверия надо было загадать желание, до того как успеет потухнуть падучая звезда. Сейчас пламена метеора вновь перенесли его обратно в дом на Пьяцца-дель-Моро. Там пылали книги Назона, нет, пылала в огне манускриптов одна-единственная книга. Уже само название этой книги было дерзостью, бунтарством в столице императора Августа, в Риме, где всякая постройка являла собой монумент державности, свидетельство постоянства, прочности и неизменности власти. Метаморфозы, Превращения, Изменения — так нажал Назон эту книгу и поплатился за это ссылкой на Черное море.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60