ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

ее мучила собственная кожа, лишенная верхнего, защитного слоя и оттого настолько уязвимая, что один-единственный луч солнца или пыльный шквал оставлял на ней свой след; даже от мягкого света и пряного сухого вешнего воздуха эта кожа покрывалась трещинами, и лупилась, и хлопьями сыпалась с бедняжки.
Лишь впоследствии Котта узнает, что болезнь Эхо всегда сосредоточивалась на каком-то ограниченном участке тела, это было большое шелушащееся пятно овальной формы, которое медленно перемещалось по стройной фигурке девушки, густое скопление хлопьев, то нападавшее на лицо и шею, то по плечам переползавшее на грудь или на живот. Когда пятно сходило наконец с ее лица и исчезало под одеждой, Эхо на неделю, а порою и на месяц становилась поразительной красавицей и кожа ее казалась безупречной. Когда же перхоть возвращалась на лицо, не только любое прикосновение, но даже любопытный взгляд зачастую причиняли ей такую боль, что все, кто любил Эхо, оставляли ее в покое и старались избегать.
Многие на побережье, хотя и втайне, любили Эхо. Пастухи и рудоплавы иногда под покровом темноты навещали Эхо в ее трущобном жилище, чтобы в ее объятиях, вдали от склочных, замученных жен, претерпеть метаморфозу и стать младенцами, господами или зверьми. Любовники Эхо знали, что ее непроницаемая скрытность надежно защищает их от любых попреков и от стыда, и за это оставляли среди щебня развалин янтарь, овчины, сушеную рыбу и горшочки с салом.
В дом канатчика Эхо приходила от случая к случаю, лишь затем, чтобы собрать, выкинуть или отмыть то, что Ликаон объявлял дерьмом и мусором, — и всякий раз канатчик придумывал что-нибудь новенькое: то ему вдруг надоедали все растения в этих четырех стенах, и Эхо соскребала мох с камней, выдирала с корнями и плющ и траву, даже орхидеи и георгины бросала на помойку или уносила прочь из дома; то ему вдруг становился ненавистен вид ржавчины, и Эхо, вооружившись напильником и наждаком, шлифовала все решетки, дверные петли, утварь и железные украшения, а затем покрывала сверкающую белизну прозрачным лаком, иначе от влажного морского воздуха блеск быстро тускнел.
А вот пыль мешала канатчику редко. Словно шустрые многоликие зверьки, шныряли по полу в доме и в мастерской комочки пыли, нанизанные на тонкую стружку, волоски и конопляные волоконца… И бесформенным конечным состояньем мира лежала пыль на мотках ниток, на дырчатых пластинах, гарделях, шнурах, канатных прядях и тросах, взлетала от малейшего движения воздуха, иногда вспыхивала на солнце, будто драгоценность, и снова меланхоличными спиралями и клубами опускалась на Ликаоново одиночество.
Эхо приходила, когда канатчик посылал за нею, она не задавала вопросов, послушно повторяла все указания, выбрасывала все, что велено, и золотила, что надо было сохранить. С той пятницы, когда горячка отпустила и в утреннем свете Котта увидел на полу мастерской женщину в черном, железный город казался ему уже не таким холодным и неприютным, ведь лик Эхо, красота которого проступала и сквозь белые хлопья, разбудил в нем память о медлительных, мягких руках и ласках женщин Рима, а глаза Эхо, ее взгляд и грациозность движений будто еще и вновь приблизили к нему Рим.
В то утро, когда Котта выздоровел, Эхо убрала и его комнату, вымыла и протерла оленьей замшей слепые от грязи окна, вытряхнула из гобеленов скопившуюся за год пыль и тем самым вернула им такие насыщенные яркие краски, что Котта даже ночью при свечах думал, что лишь сила этих красок не дает ему устать и забыться сном.
Впервые Котта дотронулся до Ликаоновой служанки в тот вечер, когда киномеханик покидал железный город. На своих кривых ногах Кипарис медленно, в раскоряку шагал по улицам, распевным речитативом нахваливая свои фильмы; в одном кулаке он сжимал поводья буланых, запряженных в фургон, громада которого покачивалась у него за спиною, а в другом веревку, на которой вел оленя. Поначалу, когда тронулись в путь, животное страшно возмутилось против этой веревки и, пока его утихомиривали, билось мягкими еще, едва отросшими «меховыми» рогами о камень ближнего дверного проема. В паузах своего распевного речитатива лилипут пытался унять животное; рога в двух местах надломились, из изломов сочилась кровь, тонкими извилистыми струйками стекала по морде и брызгала на мостовую железного города. Дурной знак, сказала Молва; обняв за плечи сына, она стояла в толпе зевак, провожавших киномеханика и громко ему сочувствовавших.
Накануне вечером последний Кипарисов сеанс был прерван яростными воплями Лихаса, миссионера константинопольских староверов. Каждый год на Пасху Лихас являлся на рыбачьем катере из Босфора в Томы, чтобы в сумраке беспризорной, заросшей лишайником и плесенью церкви читать бесконечную литанию о муках, выпавших на долю его секты под римским владычеством; проклиная жестокость Рима и восхваляя силу и славу какого-то божества, миссионер мог не опасаться в уединенье хуторов да нищих деревушек здешнего прибрежья ни властей, ни доносчиков.
В этот вечер миссионер, размахивая кулаками, примчался из церкви к мерцающей зыбкими образами стене бойни, он призывал проклятия на головы застигнутой врасплох лилипутовой публики и кричал, что в святой день вроде нынешнего — в Страстную-то пятницу! — даже в таком захолустье, как Томы, не грех бы вспомнить страсти и муки распятого владыки всей земли; под хохот зрителей он молотил по бортам фургона, на котором жужжал Кипарисов проектор, а в конце концов, когда все призывы пропали втуне, начал звонить в единственный церковный колокол и звонил до тех пор, пока лилипут не прервал сеанс и стена бойни не погасла.
Для обитателей железного города так и остался тайной кровавый финал последнего из трех фильмов, которые Кипарис из уважения к смертям и погребеньям этих весенних дней показывал в течение трех вечеров, — это были три трагедии, пышные костюмные повествования о гибели трех героев, чьи имена до той поры были в Томах неизвестны, — Гектора, Геркулеса и Орфея.
Для Котты, который все три вечера провел на деревянных лавках перед Тереевой стеною, это были имена его юности: Геркулес и Орфей сразу приходили ему в голову, когда он вспоминал о томительных вечерах в аудиториях и в библиотеке закрытой школы в Сан-Лоренцо, где от участников снова и снова требовали рассказов о судьбах тех или иных героев: Жизнь и смерть Геркулеса! Жизнь и смерть Орфея! Наизусть и гекзаметрами!
Стоило Котте услышать имя Орфея, и перед ним как наяву вставал Сан-Лоренцо, распахнутые окна, в которые тянули свои ветви дикий померанец и олеандры; горький сок этих растений сорвиголовы из числа воспитанников, бывало, капали себе в глаза, чтобы ввиду столь же болезненного, сколь и бесспорного воспаления роговицы на день-другой отделаться от повторения героических биографий и зачетов по ним.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60