ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Тогда Никита решил задать контрольный вопрос:
— А зачем же все-таки Михалыч хотел с ним встретиться?
— Да просто сказал, что, мол, важное дело, — глаза у бабки малость забегали. — Забыла спросить-то. Мне так все одно, об чем они говорить хотели.
Главно дело, что живой он, Михалыч-то.
Вроде бы можно было согласиться, но, чем больше Никита анализировал свой разговор с Корнеевым, тем больше ощущал неприятное волнение.
То, что директор-краевед подробно рассказывал о том, как его, бедного-несчастного, мафия одолевала из-за какой-то неудачной публикации в прессе, было не очень логично. Тем более что подозревал в Никите журналиста.
Если б он действительно один раз обжегся на излишнем паблисити, то не стал бы распространяться об этом самом «кладе Федьки Бузуна». Ведь с чего пошел разговор? Никита просто заметил, что милая старушка, экскурсовод Нина Васильевна, упомянула труды Корнеева в связи с историей восстания Степана Разина. А тот сразу насчет клада переспросил, Федьку Бузуна вспомнил и погнал сначала всякую политику с философией, а потом взялся рассказывать о своих изысканиях. Наверняка проверял реакцию Никиты. То есть присматривался, заинтересует Ветрова информация насчет клада? Может быть, его действительно бандюги запугали? Москва, как известно, тоже охотниками до халявы славится. И связываться с ними, ежели они вдруг за Никитиной спиной стоят, ему не хочется.
Даже если начнешь говорить, что ничего нет, кто ж тебе поверит? Опять же риск большой. А ну как бандюки, не удовлетворившись этими россказнями, решат попросту похитить бедного директора, затащить его на какую-нибудь неприметную дачку и начать всякие эксперименты с утюгами, паяльниками и обычным мордобоем, который тоже далеко не всякий стоик выдержит. Но интересно, почему он тогда темнит насчет старика Ермолаева? Ведь история с евстратовским мятежом никаким боком не связана с кладом Федьки Бузуна… А может, все-таки связана?! Егоровна сказала:
— Притомилась я что-то, Никитушка. День сполошныи был, сердце что-то прихватило. Давит. Пойду-ка, прилягу, что ль… А ты, коли надо, ночуй тут, где утром дремал. Спокойной ночи.
— Спокойной ночи, — отозвался Никита, хотя подозревал, что ночь может получиться и неспокойной. Прежде всего потому, что мысли всякие начнут его дергать за нервы, далеко не восстановившиеся после чеченской заварухи. Так, чуть-чуть отошел за полтора года. Кроме того, он подсознательно ощущал какую-то опасность. Может быть, из-за этой утренней истории с киллером, а может, из-за неясностей с Василием Михайловичем Ермолаевым, которые разговор с директором Корнеевым отнюдь не устранил.
Толком не понимая, что именно ему угрожает, Никита чуял дискомфорт. Опять эта чертова Чечня вспоминалась. Там тоже, и не раз, несмотря на отсутствие каких бы то ни было признаков нападения, Никита ощущал подобный же мандраж. И чаще всего не ошибался: через час-полтора начиналась пальба.
Тогда же, с Чечни, в нем прочно поселилась привычка держать ухо востро и не доверять никому, особенно с тех пор, как после ночной перестрелки на блоке, в кустах, откуда строчили боевики, обнаружили труп пацана лет пятнадцати, светловолосого и совсем русского по виду. Этот парень столько раз приходил к посту днем, дружески разговаривал, шутил… А ночью, выходит, стрелял по тем, кто привык к нему относиться по-приятельски. Никите тогда очень хотелось верить, что именно его пуля достала этого гаденыша.
Бабка захрапела у себя в комнате, а Никита достал дневник Евстратова. Надо было еще раз перечитать последние записи. Ветрову чуялось, будто где-то там, в этих столько раз уже читанных строчках, кроется некая полезная информация, которую он при прошлых прочтениях не замечал…
ИЗ ДНЕВНИКА КАПИТАНА ЕВСТРАТОВА
«6 сентября 1919 года.
Продолжаю повествовать о событиях 30 августа. О самом страшном дне моей жизни.
Мокрого, без ремней и фуражки, со связанными за спиной руками, меня везли на лошади в качестве трофея. Такого же трофея, как наше оружие, наваленное на подводы, ехавшие за моей спиной. Именно трофея, а не пленного, ибо я понимал, что никакие Женевские и Гаагские конвенции в этой войне не действуют, и я даже не подлежу военно-полевому суду как шпион или вольный стрелок. У меня не было никаких человеческих прав — я за несколько минут из человека превратился в вещь. Я даже умереть не мог по собственному произволу. Вместе с тем меня могли убить в любой момент. Даже не справляясь, признаю ли я себя виновным, и не выясняя мотивов того, что заставило меня с ними сражаться. Не говоря уже о том, что позволить мне сказать что-либо в свое оправдание или предоставить мне адвоката. Обо всем этом даже сейчас, когда все минуло и отодвинулось вдаль, можно рассуждать только с саркастической улыбкой.
Много часов продолжался мой путь. Меня повезли торными дорогами, от села к селу, как и обещал Ермолаев.
Нет, я не ожидал приветствий — как же можно приветствовать побежденного! Я даже на сочувственные возгласы не надеялся — ведь за выражение сочувствия большевики никого не похвалили бы. Я надеялся лишь на одно: на гробовое молчание народа и тихие всхлипы женщин. Эта почесть была бы для меня высочайшей, и я смог бы ехать с гордо поднятой головой, а потом, если б суждено было, умер с именем Божьим на устах…
Но когда я услышал эти громкие, безудержно-злорадные вопли: «Пымали!
Пымали, беляка-то!», когда от околицы с радостным визгом понеслись в село босые мальчишки, торопясь оповестить о моей поимке, когда увидел ухмыляющихся оборванцев, лузгающих подсолнухи и приветственно орущих Ермолаеву: «С полем тебя, Михаила! Узял волка-то!», когда заорали со всех сторон: «Сволочь кадетская! Сука! Вражина!» — я понял, что мне уготовано пройти страшное испытание. Может быть — да простит меня Господь! — не менее тяжкое, чем Спасителю, восходящему на Голгофу.
В меня плевали, бросали семечной лузгой и камнями, грязью и навозом.
Красноармейцы, ехавшие по бокам от меня, специально приотстали, чтоб вся эта дрянь случайно не попала в них. Свист, улюлюканье, слова, одно грязней другого, звучали отовсюду… Казалось, что поймали не просто вожака повстанцев, а врага рода человеческого. Десятки, сотни, тысячи людей в тех селах, через которые пролегал мой крестный путь — всего их до обеда было четыре или пять, — и хоть бы один сочувственный взгляд! Ненависть, одна лишь ненависть! Позорище!
Примерно во втором часу пополудни Ермолаев сделал привал в Кудрине — бывшей «столице» атамана Орла. Здесь едва ли не каждый второй был повстанцем.
Пусть Орел отказался признавать мое главенство, пусть он был тем, кто сорвал наши планы, но ведь все, кто шел с ним, утверждали, будто ненавидят большевиков… Черта с два я заметил какую-то отчужденность между здешними обывателями и ермолаевцами!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100