ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

 


По уже заведённому ритуалу десятки известных советских композиторов, музыковедов, музыкальных критиков вынуждены пройти «очистительную» процедуру самошельмования. Ритуальное чистилище открывает верховный идеологический жрец Сталина А. Жданов. Вышедший в апреле 1948 года первый номер журнала «Советская музыка» не оставляет сомнения в том, чего, собственно, власть требует от советских композиторов. В качестве высших образцов музыкального творчества в журнале приводятся «нотные приложения» — три лучшие песни о Сталине: «Кантата о Сталине», «Песня о Сталине» и «Величальная И. В. Сталину». Народу предлагалось петь «спокойно, торжественно, мужественно».
Величаем мы сокола,
Что всех выше летает,
Чья могучая сила
Всех врагов побеждает.
Величаем мы сокола,
Друга лучшего нашего,
Величаем мы Сталина
Всенародного маршала.
Что касается других жанров советской музыки, то по этому поводу с замечательной простотой высказался один из «везунчиков» эпохи композитор Мариан Коваль (Сталинская премия за 1943 год.)
«… Неверно; что мы не имеем положительных образов музыкального творчества. Но если бы даже их и не было, у нас есть зато Постановление ЦК ВКП(б)».
Постановление от 10 февраля 1948 года было своего рода увертюрой к новому этапу идеологического выхолащивания культуры. К этому времени под руководством А. Жданова идеологический аппарат достиг желаемой цели — «абсолютной идейной простреливаемости» советского общества.
Из воспоминаний Б. И. Жутовского о Хрущёве (из письма):
«В одном из московских музеев есть подаренный XVII съезду топор. На одной его стороне написано „руби правой рукой“, на другой — „руби левой рукой“, а по обуху — „руби примиренцев“. Созданная к 30-м годам структура власти не давала людям возможности на сомнения, на размышления, на обдумывание.
Почти всю свою жизнь Хрущёву пришлось думать о сохранении собственной жизни, у него не было возможности стать образованным. Он воспитывался в той гостиной, где палач распределял, кому, жить, а кому голову отсечь. Он пел в этой гостиной частушки, юродствовал, был у Coco Джугашвили клоуном. Да, он участвовал и в репрессиях. Но по-человечески, мне кажется, он ненавидел это. Он выполнял роль шута при кровавом дворе. А шуты, как правило, ненавидят хозяев.
И вот к нему в руки попадает огромная власть. Ему достаётся власть, где есть прислужники с наручниками и кистенями. И страна, истерзанная и замученная ими. И перед ним встают задачи огромной сложности, фантастической. Судить его за то, как он решал эти задачи, я не могу. Это не в моих силах. Потому что освободить людей из лагерей, вернуть семьям честное имя, дать паспорта крестьянам (что он, кстати, считал своим главным делом жизни), думать о том, как накормить страну, начать жилищное строительство (жили-то многие в бараках), дать два выходных дня, дать людям пенсии, приехать в ООН, снять башмак и стучать им по трибуне, отчего возникло ощущение, что перед тобой нормальный живой человек, сломать «железный занавес», задумать реорганизацию аппарата — за всё это человек заслуживает не только того, чтобы к его недостаткам была привлечена терпимость, но и доброй памяти.
Я виделся с Хрущёвым в последний день его рождения, незадолго до смерти. Вспоминая свой визит в Манеж, он извинился и сетовал: «И зачем я только полез во всё это. Это же совершенно не моё дело…»
Одна из композиций в картине «50» посвящена встречам с Хрущёвым. Я сейчас работаю над ней. В неё будет включена наколотая на иглу редкая бабочка, подаренная когда-то сыном Хрущёва в благодарность за то, что я помогал Эрнсту Неизвестному в работе над надгробным памятником отцу, и фотография, сделанная в Манеже.
Круг художников, в котором находился и я, попал под разгром из-за игры случая.
Мы понятия не имели о сложившейся к этому моменту в Союзе художников ситуации: одна команда живописцев, находящаяся у власти, решила, что пора сводить счёты с другой командой, которая подошла к этой власти слишком близко, и, чтобы бить наверняка, придумала, как воспользоваться обстоятельствами и сделать это руками первого человека в государстве.
Нас же на выставку в Манеж, открытую к 30-летию МОСХа, пригласили буквально за день до его визита, после того, как мы устроили собственную выставку на улице Большая Коммунистическая в районном Доме учителя, и западные корреспонденты разгрохотали о ней на весь мир. Нам выделили в Манеже на втором этаже три зала. Там теперь кафе.
За одни сутки мы перевезли и смонтировали всю экспозицию. Всю ночь прибивали гвоздики, вешали картины, мастерили подмостки для скульптур и от избытка радости дурачились.
Уже не помню где, мы раскопали лист фанеры и, решив, разукрасили его гуашью. Потом этот лист нам чем-то не понравился, и мы спрятали его за занавеску. На следующий день, когда пришёл Хрущёв, кто-то из его свиты вынул эту фанеру и сказал ликуя: «Вот они какие картины рисуют, Никита Сергеевич!»
Но в эту ночь нам было неведомо, зачем нас позвали.
Часа в три утра мы разошлись по домам, а в девять собрались обратно. Ребята пошли наверх, а я остался у входа и, когда подъехал Хрущёв, пристроился к его свите и ходил за ним по первому этажу, слушал, как неведомый нам замысел приводится в исполнение.
Как он орал о том, что ему бронзы на ракеты не хватает, что картошка Фалька — это песня нищеты, а обнажённое тело его девы — это не та женщина, которой надо поклоняться. Те же, кто рядом с ним, подливали масла в огонь.
Когда подошло время к нам на второй этаж подниматься, я побежал вперёд, поднялся раньше и попытался протиснуться сквозь толпу у двери. Но из-за того, что меня хватает за руку один из охранников Хрущёва и шипит: «Стой здесь и не выпячивайся», я остаюсь с краю, у. дверей. Через полминуты поднимается Хрущёв. Он останавливается и, обняв Володю Шорца и меня за плечи, говорит: «Мне сказали, вы делаете плохое искусство. Я не верю. Пошли посмотрим». И мы в обнимку входим в зал. Хрущёв оглядывается по сторонам, упирается взглядом в портрет, нарисованный Лёшей Россалем, и произносит сакраментальную фразу: «Вы что, господа, педерасы?» Он этого слова не знает, потому и произносит, как расслышал. Ему кто-то нашептал его. И он думает, что, быть может, перед ним и вправду извращенцы. Мы со страха наперебой говорим: «Нет, нет, это картина Лёши Россаля. Он из Ленинграда». Хотя Лёша и жил, и живёт в Москве. Тогда Хрущёв разворачивается корпусом, упирается в мою картину и медленно наливается малиновым цветом…
Всё дальнейшее было глумлением. Витийством. Досталось каждому.
Моих картинок в зале было четыре. И так получилось, что на все четыре его бог вынес. Когда Хрущёв подошёл к моей последней работе, к автопортрету, он уже куражился:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143