ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Луна светила прямо в зеркало, в ее отраженном свете Наруз увидел отца, сидевшего выпрямив спину, глядя в зеркало перед собой с выражением на лице, подобного которому Нарузу раньше видеть не доводилось. Лицо бесстрастное и мрачное, и в неживом, заимствованном дважды свете от трюмо на нем не осталось ничего человеческого, словно те чувства, что тянули из отца понемногу соки, — словно даже и они ушли. Наруз смотрел как завороженный. Давно, в раннем детстве, что-то было такое — не так резко, может быть, не так отстраненно, но что-то в этом роде. Отец тогда рассказывал, как умер Махмуд, управляющий, человек дурной и жестокий, и отец тогда сказал: «И они пришли за ним и привязали его к дереву. Et on lui a coupeee les choses и затолкнули ему в рот». Когда он был ребенком, ему достаточно было произнести эти слова и вспомнить лицо отца, когда он произносил их, — и он едва не падал в обморок. Теперь он вспомнил тот давний случай с удвоенной силой, глядя, как смотрит, не мигая, в зеркало отец, и как он поднимает медленно револьвер и целится, нет, не в висок себе, но в зеркало, и как он повторяет каркающим голосом: «И если она все ж таки влюбится, ты знаешь, что тебе делать».
Потом — молчание и одинокий усталый выдох всхлип. Наруз почувствовал, как слезы сострадания прихлынули к его глазам, но ступор не отпускал: он не мог ни двинуться, ни заговорить, ни даже разрыдаться вслух. Отцова голова упала на грудь, и рука с пистолетом стала опускаться все ниже, покуда Наруз не услышал тихий стук ствола об пол. Долгая дрожащая, яростная тишина обрушилась на комнату, на коридор, на балкон и заполонила все, все вокруг — тишина благословенная, дарующая свободу запертой было крови вернуться обратно в сосуды и в сердце. (Где-то, вздохнув, повернулась во сне Лейла и втиснула белую руку, предмет, так сказать, полемики, между прохладными боками подушек.) Звякнул одинокий москит. Чары рассеялись.
Наруз тихо вернулся по коридору назад, на балкон, постоял с минуту, борясь со слезами, позвал: «Отец…» — голосом скрипучим и ломким — голосом школьника. Тут же в отцовой спальне зажегся свет, закрылся ящик комода и ширкнула резина по дереву. Он подождал еще, пока после долгой достаточно паузы не услышал знакомый раздраженный окрик:
«Наруз!», сказавший ему, что все теперь в порядке. Он высморкался в рукав рубашки и бегом бросился в спальню. Отец сидел лицом к двери, с книгой на коленях.
«Скот ленивый, — сказал он, — я тебя добудиться не мог».
«Прости меня, — сказал Наруз. На душе у него стало вдруг светло и радостно, облегчение было столь велико, что ему внезапно захотелось, чтобы на него наорали, обругали его, унизили. — Я ленивая скотина, свинья неблагодарная, комок соли», — выкрикнул он, надеясь спровоцировать отца на большее оскорбление, на удар плетью. Он улыбался. Он хотел окунуться — сладострастно — в волну отцовской ярости.
«Помоги мне лечь в постель», — коротко сказал калека, и сын нагнулся, чтобы поднять из кресла усохшее донельзя тело, нежно, страстно почти, благодарный уже за то, что отец еще дышит…
Откуда, в самом деле, Маунтоливу было об этом знать? Он чувствовал лишь — не мог не почувствовать — в Нарузе некоторую настороженность по отношению к себе. Нессим, напротив, был открыт и приветлив. С Нарузовым отцом все было яснее некуда — Маунтолива раздражала вечно поникшая его голова, вечная жалость к себе, явственно сквозившая в манере его и в голосе. Была, к несчастью, еще одна причина для конфликта, и напряженность росла, искала выхода и нашла его в конце концов — Маунтолив, не желая того, сам спровоцировал эту вспышку, совершив одну из тех gaffes , которых дипломаты более, чем какое-либо иное племя, боятся и с тоской предощущают; одна только память о них способна годами мучить их по ночам. Сама по себе оплошность была пустяковой и к тому же совершенно нелепой, но она дала старику повод взорваться, и Маунтолив за поводом угадал, конечно же, причину. Случилось это за столом вечером, во время обеда, и поначалу все просто-напросто смеялись — и в веселье этом не было ни капли горечи или же принужденности, только лишь улыбчивый протест Лейлы:
«Но, дорогой мой Дэвид, мы вовсе не мусульмане, мы такие же христиане, как и ты .»
Конечно же, он знал о том — как он мог оговориться? Одна из тех жутких реплик, что, будучи произнесены, кажутся не только неизвинительными, но и непоправимыми — назад не возьмешь. Нессима, кстати, оплошность эта скорее даже позабавила, но никак не оскорбила; с обычной своей тактичностью он не преминул положить гостю руку на запястье, прежде чем расхохотаться, — чтобы Маунтолив не обманулся адресом, смеялись не над ним самим, а над его ошибкой. Однако, стоило смеху угаснуть, он тут же понял, что так просто с рук ему это не сойдет, — по закаменевшему лицу старика, он единственный даже не улыбнулся.
«Не вижу повода для веселья. — Пальцы его вцепились в полированные подлокотники кресла. — Ничего смешного. Эта ошибка точь-в-точь соответствует обычной британской позиции здесь, в Египте, — нам, коптам, всегда приходилось бороться с подобным к себе отношением. До того как они пришли в Египет, между нами и арабами не было никаких трений. Британцы научили мусульман ненавидеть коптов, именно они в ответе за нынешнюю дискриминацию. Да, Маунтолив, британцы. Я знаю, что говорю».
«Мне, право, очень неловко», — пролепетал Маунтолив, все еще пытаясь замять свою оплошность.
«А мне ничуть, — перебил его калека. — Очень хорошо, что мы вышли на эту тему, потому как нам, коптам, приходится жить с этим, тут уж не до шуток. Британцы вынудили мусульман перемениться к нам. Понаблюдай за работой Комиссии. Поговори о коптах со своими здешними соотечественниками, ты увидишь, как они презирают и ненавидят нас. И мусульман заразили тем же».
«Да, сэр, конечно!» — сказал Маунтолив, сгорая со стыда.
«Конечно! — тоном выше повторил больной, кивнув головой на иссохшей складчатой шее, словно уронив ее. — Мы знаем правду».
Лейла невольно дернулась, приподняла руку, будто желая остановить мужа, пока он не сорвался окончательно, но он не обратил на нее внимания. Он откинулся в кресле и заговорил быстро, порой неразборчиво, дожевывая на ходу кусок хлеба:
«И что вы, что англичане вообще знают о коптах, какое вам до нас дело? Какая-то там дурацкая ересь, выродившийся язык, литургия, безнадежно испорченная арабским и греческим. И так было всегда. Когда во время первого крестового похода вы взяли Иерусалим, был тут же издан закон, очень показательный закон: ни один копт не имел права войти в город — в наш Град Святой . Никакой разницы не было для западных христиан между мусульманами, разгромившими их у Ашкелона, и коптами — единственной ветвью христианства, сумевшей прижиться, и неплохо прижиться, на Востоке!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99