ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

“Бьюик” снова пускается в путь, теперь уже направляемый короткими, нервными, прерывистыми толчками руля. “Чертовка! Она меня провела”, — наверное, думает он. Но уже не может отступить, не попав в некрасивое положение. А ну, попробуй отказаться навестить однокашника, лежащего на больничной койке. Откажи в этом несчастной калеке, которая, видите ли, занимается болячками других, в то время как сама уже стоит одной ногой в могиле! Я прищелкиваю языком и уточняю:
— Если тебе неприятно заходить к Паскалю, можешь подождать меня у входа. И еще более вкрадчиво:
— Ты и он… Неужели вы так и будете всю жизнь дуться друг на друга из-за каких-то там… несогласий?
Нуйи снова ищет мой взгляд в зеркале, на этот раз встречается с ним, отводит глаза и смотрит исподлобья. Прямо-таки игра в гляделки. Из-под одеял видно только лицо. Знает ли Нуйи, что он катает голову, лишь одну голову, которая гоняется за своими разбросанными во все стороны членами? Не думаю. Не по этой причине он играет желваками. Бьюсь об заклад, что мое присутствие и в особенности мое молчание усиливает то неясное чувство неловкости, которое уже несколько недель должно ему чуточку отравлять его победу. Долго он не вытерпит. Еще немного, и чистосердечие Сержа одерживает верх. Он бормочет, нащупывая почву:
— Наверное, Паскалю было неприятно, когда я спихнул Данена.
Так как я делаю вид, что не слышу, он злится. Он злится в какой-то мере потому, что не злюсь я.
— В конечном счете я вас всех немножко подвел, это верно; я, не посчитавшись с вами, воспользовался случаем, который мне поднесли на блюдечке с золотой каемочкой. И я предпочитаю, чтобы ты меня как следует пропесочила, а не разыгрывала забвение и всепрощение. Я хорош!
Я могла бы ответить: “Ну, а мы? Мы тоже были хороши!” Но зачем? К тому же Нуйи уже тормозит перед входом в больницу, очень осторожно, оберегая меня от толчков.
Он бросается к дверце, завладевает мной, а я молчу, не трепыхаюсь, играю на жалости. Меньше чем десять месяцев назад я еще хорохорилась, и мои выходки вырывали у этого парня лаконичную похвалу: “Сними шляпу!” Те времена прошли. На сегодня моя слабость — моя единственная сила. Ее следует скорее преувеличивать: жалость проникает глубже восхищения, особенно когда сменяет его и занимает его место в сердце. Моя гордыня приспосабливается к этому. Разумеется, с большим трудом! Но если у человека нет иного выбора, его гордость соглашается на любую уступку, даже самую унизительную.
Из двора во двор, из коридора в коридор Матильда и Серж наполовину несут меня, наполовину ведут, пока наконец не добираются до безликой комнаты со стенами, покрытыми эмалевой краской и похожей на тысячи других; она казалась бы совсем обыкновенной, если бы в ней не лежали маленькие больные с расстройством координации движений, маленькие паралитики — короче говоря, дети, пожираемые болезнями стариков. Клод сидит на краю постели номер три, уткнувшись подбородком в грудь, и болтает ногами. Слишком длинные волосы падают ему на глаза; он и не думает отодвинуть пряди, между которыми с трудом можно разглядеть его погасшие зрачки, ставшие двумя пятнами неопределенного цвета. Наконец он замечает нас, роняет бумажную курочку, вяло зовет: “Станс! Матиль!”, сжимает в руке мешочек с леденцами и тут же снова впадает в безразличие, в свое молчание, которое он в течение четверти часа заполнит хрустом пережевываемых сластей. Он поднимает свою мордочку белой мышки всего лишь два или три раза, чтобы ответить на кривую улыбку, которую я выдавливаю из себя, или на нежности Матильды, которая трещит, давая ему массу наставлений. Нуйи зевает. Наверное, он спрашивает себя, почему он тут, с этим жалким малышом, горой расплывающегося от нежности жира и смертью, получившей отсрочку. Я наклоняюсь к нему, чтобы доверительно сообщить:
— Он никогда не будет ходить… Но теперь по крайней мере в этом нельзя винить ни его, ни меня.
— Конечно! — бормочет сквозь зубы Серж с плохо скрытым равнодушием.
* * *
Мы снова добрались до машины. Вот уже Серж прорвался к бульвару Рейи. Должно быть, он боится молчания, опасаясь, что я затрону нежелательные для него темы. Он говорит, говорит сам, чтобы заполнить паузу. Он засыпает Матильду сообщениями, на которые ей ровным счетом наплевать.
— Что вы скажете об этой крошке Маргарет, едущей из Рима, где она виделась с папой? А наш Венсан Ориоль сегодня отправляется в Алжир лопать финики! Какой насыщенней день сегодня, двадцать девятого мая: матч Бордо — Париж, приз Люпена в Лоншане — я поставил кучу денег на Амбиорикса; чемпионат Франции по боксу в легком весе в Реймсе… Подумать только! И это еще не все! Состоится также чемпионат Франции по теннису… Ой-ой! Придется его пропустить.
— Катрин обычно никогда не пропускает соревнований по теннису.
— На этот она пойти не хотела, — говорит Серж, круто заворачивая на площадь Домениль.
Поскольку на повороте меня отбросило, того, что я подскочила, никто не заметил. Катрин вернулась! Однако я не видела ее из моего окна, и никто ее не встречал. Значит, она живет затворницей. Все ясно! Эта история обернулась скверно. Она досадует или ругает себя. Что касается Нуйи, то он мог узнать об ее приезде, только интересуясь полубарышней Рюма всерьез и поддерживая с нею какие-то отношения или же подрядив наблюдателей. Неужто Миландр был прав? Если да, то это кончик интересного клубка. Я пробую потянуть за ниточку.
— А что сталось с тем типом? Ну, знаешь, у которого еще фамилия, привлекательная для ныряльщиков за жемчугом.
Нуйи вихрем проносится по мосту Берси, забывает сигналить, пересекая набережные, и дает полный газ, чтобы взять крутой подъем на бульвар де ля Гар. Поднявшись до решеток, за которыми открывается целый мир ржавых рельсов и вагонов, он оборачивается и рычит.
— Перламутр! Об этом мерзавце и разговору больше нет. Слопав устрицу, он бросил ракушку.
Машину тут же сильно заносит, и Серж вынужден смотреть вперед. Он чуть не налетел на велосипедиста и, образумившись, снижает скорость и даже позволяет обогнать себя составу наземного метро — его вагоны первого класса кажутся красным пунктиром по краю синего неба. Теперь он, насупившись, погружается в молчание. Итальянская площадь, Гобелены, Пор-Руайяль, улица Сен-Жак: ни слова. Вот больница Кошен и толпящиеся у входа торговцы сладостями, машины, груженные апельсинами, случайные продавцы цветов, возвращающиеся из лесу, — они предлагают букетики первых, еще не распустившихся ландышей и последних подснежников, уже готовых опасть, очень желтых, с красным пестиком посредине.
Повторяется та же процедура: меня несут в стоячем положении, точно статую. Когда же после долгого ожидания у справочного окошка и длинного пути по обычному лабиринту больничных коридоров Нуйи замечает через стеклянную дверь палаты профиль Паскаля, он вдруг сникает:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60