ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Он, оказывается, тоже кое-что обо всем слышал — от самих раненых. Мамай сказал:
— Не понимаешь? Она... Понял?!
Я кивнул. Я это же все понял и без него.
Но то, что я все сам теперь понимаю, не дало мне ни удовлетворения, ни радости. Наоборот, жить стало как-то намного тревожнее.
Вот тогда Нюру и перевели из кочегарки в раздевальщицы. Видно, отец так сделал, чтобы она постоянно была у него на глазах; рядом с гардеробной все начальские кабинеты. Встречаясь с Нюрой, я всегда чувствовал себя неловко, а смотреть на нее боялся.
Еще через несколько дней Мамай рассказал мне, что было с ней у него.
В ее вечернее дежурство он выследил, когда Нюра на минуту отошла, прошмыгнул в раздевалку, снял с вешалки и спрятал свою телогрейку, а на крючок повесил халат, чтобы не хватились после отбоя, и сам спрятался в укромном углу. Электрический свет в госпитале, если не было кино или еще чего-нибудь, горел только в операционной, в кабинетах, в ординаторских, в палатах для старших офицеров, ну и там кое-где; остальные, как и все в городе, сидели при коптилках, и Нюра ничего не заметила.
Глубокой ночью, когда госпиталь угомонился, а Нюра задремала, сидя у батареи отопления, Мамай вышел, обхватил ее и стал тискать грудь. Она охнула спросонок, заморгала, потом отняла его руки, сказала шепотом:
— Што ты, што ты?! Иди, иди домой, сынок. — И тихонько вытолкала его из раздевалки.
Мамаю пришлось убраться. Задами, через овраг, чуть не по горло в снегу, он кое-как выбрался на дорогу.
— Надо было мигалку задуть. Тогда бы она не увидала, кто, и... — закончил такой свой рассказ Мамай.
Но обычной уверенности не было в его голосе. Рассказывая, он так же мялся и мямлил, как я, когда передавал ему разговор Нюры с отцом. И посвятил меня в ту свою тайну лишь потому, что на душе у него было, наверное, так же смутно, неловко, как у меня тогда, и непременно нужно было с кем-нибудь поделиться. А поговорить об этом ему, кроме меня, как и мне, кроме него, не с кем: Манодя не в счет, он тюфяк, он в таких подобных делах ни фига не петрит.
Выслушав всю историю, особенно последние Мамаевы слова, я хотел тогда что-нибудь съязвить, но вспомнил о том, как сам-то нехорошо подсматривал за Томкой, и подавился.
С Нюрой Мамай после старался держаться нахальнее, ухмылялся, пробовал отпускать всякие словечки. Но она глядела на него так, будто видела вообще в первый раз и просто он пустое место, и совсем не говорила никакого слова.
Я вспомнил теперь: было это не то в феврале, не то в марте, то есть примерно тогда же, когда Мамай, оказывается, стал приставать к Оксане. Как же он мог — так вот: лезть к какой-то грязной Нюрке и тут же предлагать дружить Оксане?! Разве с Оксаной вообще можно думать о таком? Может быть, я в чем-то тоже недалеко ушел от Мамая, но, что бы там ни было, что бы я ни наделал сегодня, а пакость всякую я к Оксане не потащу никогда.
Мы пролезали по балкам под мостом, чтобы не делать крюка, прямо по-над самым мутным потоком Урманки. Перелезая по склизким перекрещенным бревнам, я вдруг вспомнил свой сегодняшний сон, и мне почему-то стало жутко. Вниз глядеть было боязно — там неслась, магнитила к себе бешеная вода. Я старался смотреть только прямо вперед; передо мною просто по-обезьяннему быстро и ловко, даже по-паучьи, переметывался через балки Мамай.
А едва вылезли — дурачились, отваливали в воду куски подмытого берега. Я чуть не сверзился в речку, тогда полезли наверх.
Поперек оврага, наискось, лежала густая тень от госпитального здания. Граница ее обозначилась так четко, что, казалось, тень не только лежит на земле, но и повисла, уплотнила сам воздух. Все, что в тени, было сумрачным и тяжелым, а на солнечной стороне зеленела веселая травка, там и сям поблескивали, сами по себе пуская зайчиков, осколки стекла. Мы карабкались прямо по границе между светом и тенью, так что один глаз слепило солнце, а другой сам собою косил в темноту.
Там, где склон становился пологим, как раз на нашем пути лежала госпитальная свалка: куча тряпья, бинтов, ваты, разрезанные гипсовые повязки и прочий хлам. Зимой все это сжигали в топке, а летом сваливали сюда и время от времени зарывали или палили костром. Видимо, очередную партию из операционной высыпали очень недавно — на некоторых бинтах виднелась совсем еще свежая кровь. Черта тени проходила и через кучу: бинты, на которых лежала тень, казались грязными, и кровь на них была ржавой; на солнце ослепительно белели чистые бинты, кровь на них казалась густой и живою, иные капельки даже поблескивали.
Мы обошли кучу по солнечной стороне.
Маноде под ноги попался лежащий отдельно от остального надорванный огромный гипсовый башмак. Он поддел его на свой ботинок и далеко зафугасил вверх по склону. Мамай тут же свешал ему по затылку напоминательную затрещину:
— Чё делаешь, рахит?! Игрушки тебе?
Манодя, как всегда, не обиделся; наоборот, извинительно улыбнулся, сокрушаясь, что сделал неладно.
Когда шли мимо кустов, Мамай повернулся ко мне:
— Гоп-стоп. Может, все-таки салютнем, Комиссар?
Я замялся. Пострелять-то мне все еще, с самого утра, шибко хотелось, но я не был уверен, не задумал ли опять чего-нибудь Мамай: на базаре он меня всерьез напугал.
Мамай посмотрел на меня и ухмыльнулся по-злому:
— Рахаешься? Лягавый буду, что верну из рук в руки.
Клятва, божба то есть, и больше того насторожила меня: я помнил, как Мамай умеет обходиться с ними. Но и отнекиваться было нельзя: получится, что струсил. Я подумал и сказал:
— Лады, популяем. Но учти: если возьмешь слова обратно, я все расскажу Мише Одессе. А не выйдет — отцу. Тогда ни тебе, ни мне...
— Налаживаешься сиксотить? — у Мамая дернулись губы.
— Не сиксотить, а имей в виду.
Он секунду тоже подумал, лицо его стало спокойным, и он сказал:
— Ладно, не дрейфь. Тырить не буду. Но уговор: захочешь махаться — только со мной. Вася?
— Вася.
— Может, тогда махнемся? — Он с надеждой снял шлем.
А и верно, махнуться с ним? Мне ведь теперь, после всего, что случилось у Оксаны, с Очкариком и с ней самой, пистон только ныкать да ныкать, нигде и не объявишься с ним. Когда Мамай добром просит, а не нахальничает и не наглеет?..
Такая у меня появилась мысль, но я ее тут же отбросил. Трухнуть сейчас разных своих сложных сложностей, дать себе для облегчения такую слабинку и отказаться от пистолета? Память ведь! Да и не Мамаю, похоже, давать эдакую игрушку в руки... А есть и еще такое слово — самопредательство, кажется, или сомовредительство? — читал где-то; это как раз когда дают себе самому слабину в чем-нибудь важном...
И я твердо сказал:
— Нет.
У Мамая опять дернулись губы:
— Ну и хрен с тобой! Манодя, ищи чего-нибудь под мишень.
Манодя приволок какую-то ржавую крышку от кастрюли, привязал ее бинтом на куст.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117