ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

И вот в первый день мира погиб человек, которого я очень уважал. Очень уважал! Как же это он, а? Ведь все совсем кончилось! Может, окажись его рана еще чуточку посерьезнее, да просто схвати он насморк, набей температурку на каких-нибудь полградуса, пролежи недельку в госпитале — и он остался бы живой... Как Володя-студент: его на днях наверняка выпишут...
Температурку набей... Дядя Миша как раз из таких! Температурку можно и набивать — для того чтобы сестричка или Томочка лишний разок лобик погладила, посидела у постельки лишние пяток минут, ну, лишние десять грамм масла к ужину принесла. А которые набивают температуру с целью — те симулянты, дезертиры и суки! Как же, стал бы дядя Миша тебе!..
Где-то недалеко, но высоко, над головой, видно на верхнем этаже, гортанный голос пел знакомую песню, но непонятными словами, наверное на настоящем грузинском языке, — кого ведь в нашем госпитале только не было? Слова были непонятные, но слышались мне отчетливо.
Вот и еще кто-то там настроен, даже сегодня, на самый грустный лад. Я знал слова этой песни по-русски: я могилу милой искал, сердце мне щемила тоска... Чего бы мне и не хватало в жизни — когда-нибудь искать еще и ее могилку... Я вспомнил мысль, которая мне пришла, когда сидел у Оксаны один, только что узнав, что она уезжает: что война, которая сегодня закончилась для всех-для всех на земле, для меня еще не закончилась, что мне еще предстоят и разлуки, и потери, и жестокие и трудные бои один на один, без свидетелей, — не красивые, как в кино, а такие, как о них рассказывал дядя Миша...
И тут же я отчетливо вспомнил, при каких обстоятельствах дядя Миша отправился в последний раз на фронт. Значит... Значит, не обозлись тогда на него из-за меня отец, дядя Миша, может быть, был бы сейчас живой?! Выходит, значит, что это я тут причиной?.. Да нет же, при чем здесь я? Я и подумать никогда не мог бы... Это отец отправил его своей волей и властью на фронт. На смерть. Так вот отчего он такой будто расстроенный, чего не бывало с ним никогда, и злится, срывает душу! И дядя Миша, видно, неспроста записал отцовский адрес: наверное, хотел написать отцу, что тот несправедливо послал его на фронт.
Хотя — как так: несправедливо — на фронт? Дядя Миша такого не мог и подумать: это же дядя Миша! А может быть, он про меня что-нибудь хотел отцу написать?
Я стоял совершенно растерявшийся и ошарашенный от жуткого известия и множества мыслей, которые на меня обрушились. Я никак не мог совладать с ними, они будто придавили меня, я ничего не мог решить. Неужели отец — отец! — сделал, чтобы убили дядю Мишу?! Но он же мне — отец! Я же знаю, он не такой! Он и не всегда суровый и строгий — я ведь помню его и веселым, и добрым, и ласковым. Особенно до войны...
В коридоре раздались знакомые четкие шаги. Я не успел даже выйти из-за стола — только-только животом задвинул ящик и сунул в карман страшное злосчастное письмо — в кабинет вошел отец.
Увидев меня за столом, он крикнул еще от двери:
— Ты что здесь делаешь, стервец? Опять папиросы крадешь?
Он схватил меня за руку и вышвырнул из-за стола на середину комнаты.
— А ну, выворачивай карманы! Я обомлел.
В правом кармане у меня пистолет, в левом — письмо про дядю Мишу.
Если он увидит хоть то, хоть другое...
Если он заставит меня выворачивать карманы...-
— стреляю! —
— ослепила меня холодная, как молния, мысль.
Нечего меня обыскивать, будто я какая контра, бандит, немецкий шпион или пленный, нечего на меня орать, будто я бесхвостый безмозглый щенок, только и думающий, как бы стебануть ошметок табаку. Две паршивые папироски для него важнее, чем то, что делается у меня на душе! Он хоть раз когда-нибудь подумал, что' у меня там, и есть ли там что-нибудь вообще?!..
Глаза словно запорошила кирпичная пыль. Я нащупал предохранитель...
Я ничего не успел сделать, отец сам рывком вывернул мой левый карман.
Об пол цокнула запасная обойма, чуть поодаль упало письмо.
Отец нагнулся, поднял обойму...
Слава богу, что он нагнулся! Мой одикошаревший мозг все же пришел в себя, лоб покрылся испариной.
Умом я рехнулся, что ли, вконец?!
Отец для чего-то долго рассматривал на ладони обойму. Не заметь, не заметь! — уже лишь молил я про себя, чтобы как-нибудь обошлось, какого-то бога, если он есть, или уж сам не знаю кого.
Отец взглянул на меня, сморщившись как от чего-то кислого:
— Эх ты, дитятко-дитятко... Эти игрушки, между прочим, сделаны, чтобы ими людей убивать. Я в твои годы не финтифлюшками занимался... Шуру бы Рябова вспомнил, я тебе о нем рассказывал. Когда он погиб, ему было меньше лет, чем тебе сейчас. А ты...
Отец не закончил фразы, глянул на пол и поднял письмо. Я весь дрожал какой-то несдерживаемой, расслабленной дрожью, руки и ноги обмякли.
— Так...
Отец посмотрел на меня уже внимательно-серьезно и выжидающе. Потом присел к столу, долго-долго барабанил пальцами по столешне:
— Ты взрослый парень, Виктор, тебе пятнадцатый год. В таком возрасте я семью кормил... Я сам, между прочим, хотел показать тебе письмо, только не сегодня. Ты взрослый парень, ты должен меня понять. Война есть, Витя, война, там каждый день идут на верную смерть тысячи, десятки тысяч людей. И сознательно, то есть по доброй воле, идут, и лишь по принуждению, в силу Закона о воинской повинности и по приказу командиров. И не всякий командир всегда абсолютно прав, посылая на смерть людей. Но командир не имеет права сомневаться в правильности своего приказа, если уж он все взвесил и все-таки решился отдать его. Иначе еще больше людей погибнет, погибло бы все дело, за которое мы стоим. Поэтому честный командир перед павшими всегда прав, хотя... хотя тому, кто ежедневно посылает людей на смерть и понимает, что не всегда отдает только самый правильный из всех возможных приказов, самому от таких рассуждений не становится легче... Ты меня понимаешь, Витя?
Я ничего не понимал и ничего не мог говорить, я еле сдерживал зубовную дробь и слезы, Отец или догадался, что со мной, или самому ему было не слаще моего. Он сказал:
— Ладно. Иди теперь. Когда-нибудь мы к этому разговору вернемся.
Я выбежал из кабинета, спрятался в самый укромный угол, за дверь, и разревелся, кусая губы, чтобы не было всхлипов. Плакал я недолго, но весь как-то обмяк от слез, мысли стали слабыми, покойными, щемяще грустными. Я больше ни в чем не мог, не в силах был обвинять отца, но и справедливости в его словах тоже не видел, не чувствовал. Ведь дядя Миша же погиб! Я снова стал во всем обвинять себя: наверное, если бы отец тогда на дне рождения застал не меня, а какого-нибудь другого пацана, он не рассердился бы так на дядю Мишу. Но даже и эти мысли не вызвали во мне злости ни на себя, ни на отца — я, верно, просто страшно устал от всего, от пережитого. Наконец я сходил умылся и побрел в нашу палату.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117