ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


По вечерам проведать новорожденного приходила повитуха Мина, дальняя родственница Рохи. Крупная, круглолицая, в веснушках величиной с засохший пестик лилии, она погружала свои крепкие, жилистые руки в люльку, как бадью в колодец, зачерпывала ими новорожденного и, ласково заглядывая ему в слезящиеся, еще не привыкшие к свету глаза, как бы невзначай спрашивала:
– Ну?
Малыш щурился, высовывал белесый, в пупырышках, как свежий огурчик, язык, странно и зевотно причмокивал, словно сам пытался пронести свое имя.
– Как там твои родители? Сладили, сердце мое? Или все еще тебе имечко подыскивают? Ну?
– Ну что ты, Мина, нукаешь? – отзывалась Рыжая Роха, не спеша с окончательным ответом и надеясь на то, что несгибаемый Довид вдруг передумает и в память о ее двоюродном деде, знаменитом канторе, успевшем перед смертью подарить ей, бесприданнице, на свадьбу два царских червонца, запишет сына не Шломо, а Зеликом.
– Сладили, солнышко? – качая младенца, продолжала допрос повитуха. – Ай-я-яй!.. Как им не стыдно! Ведь еврей без имени, как дом без крыши.
Мину знало все местечко. Не было ни одного – ни еврейского, ни литовского, ни польского – дома, где бы роды обошлись без ее помощи. Брала она за свою родовспомогательную работу по-божески, а в бедных, многодетных семействах обслуживала рожениц и вовсе даром. Всех, кого она когда-нибудь ловко влекла теплой материнской утробы на свет Божий, как опытный рыбак омута попавшуюся на крючок мокрую щуку или скользкого чешуйчатого карася, помнила по имени и каждый год в день рождения обязательно навещала; а когда ее «щуки» и «караси» выходили замуж или женились, Мина приносила на свадьбу подарки и густым, вязким басом рассказывала, как они, голыши, много-много лет тому назад поблескивали у нее на руках рыбьей чешуей. В местечке говорили, будто повитухе, которая в один миг, не морщась, перерезала пуповину острым ножом, пьяно пахнувшим не то деревенской сивухой, не то привезенным Каунаса аптекарским спиртом, уже при рождении младенцев было доподлинно вестно, кому них какая судьба уготована. Но об этом Мина дала зарок никогда вслух не говорить, ибо однажды, нарушив молчание, напророчила гибель первенца гончара Хаима Кацмана, сказав, что в его сынишку во время грозы ударит молния и сразит наповал.
Под потолком скрипела люлька, новорожденный шмыгал красноватым, в ртутных капельках пота носом; погонщица мух Лея томилась от безделья, косилась на повитуху, шесть лет тому назад и ее влекшую омута на поверхность, и терпеливо ждала, когда со двора, вдоволь надышавшись свободой и навозом, или с нагретого подоконника, до блеска отполированного солнечной политурой, снова прилетит мушиная стая. Ей, Лее, самой до зуда хотелось во двор, по которому весь день конца в конец, от мусорной свалки до соседнего сосняка, как мошки, летали ее загорелые братья и сестры, но сапожничиха, которая превратила старшую дочь в няньку, до вечера запрещала ей отлучаться от люльки. Пусть, мол, учится детей растить.
– Она у тебя, Роха, не детей растит, а мух гоняет, – возражала Мина.
– Тебе бы только за кого-нибудь заступиться… Почему ты всегда за нее заступаешься или за Довида, а за меня – никогда? Мужику что – ткнул своим шилом, сделал очередное дите, будто туфель залатал, – и гуляй себе на воле…
– Да ладно, хватит тебе, Роха, жаловаться. Сама же каждый раз юбку задираешь! Лучше скажи, вы уже назвали его или он до сих пор в люльке, как безымянный камень, лежит?
– Довиду хочется – Шломо. А я хочу – Зелик… Не по царю, а по моему двоюродному деду. Может, он, – Рыжая Роха взглядом показала на люльку, – станет кантором, и все синагоги Литвы и России будут зазывать его к себе, и голос его дойдет до небес, до Вседержителя, и Вседержитель вознаградит меня за все мои муки… – В глазах сапожничихи, как бриллианты, сверкнули слезы.
– Но моему Довиду хоть кол на голове теши!
– Надо было вам заранее договориться! – миролюбиво буркнула Мина. – Или двойняшек родить.
– Бездетной легко рассуждать – двойняшки… тройняшки…
Сапожничиха вдруг спохватилась, что ляпнула лишнее, и замолкла.
– Не обижайся, – повинилась она. – Сорвалось с языка… – Негоже бабе с повитухой ссориться. Довид, наверно, еще не одного натачает. Но что до имени, то тут, как с обрезанием: и оттяпываешь навсегда, и нарекаешь навсегда.
Довид тихо постукивал молотком, не обращая внимания на женщин, и под этот неумолчный стук за окном бы обыденно и невнятно кончался век девятнадцатый и начинался век двадцатый с его скитаниями и смертями, с грохотом бомб и вселенским плачем, с теплушками и скудными пайками хлеба, но Шлеймке-Шлейме-Шломо Канович, мой отец, тогда еще никак не нареченный, об этом ничего не знал; проснувшись, он глазел на свою сестру Лею, на любопытных мух, во что бы то ни стало желавших порезвиться на круглом бледно-розовом личике и без всякого стеснения нагадить, как на только что снесенное яичко.
Господи, сколько лет с тех пор миновало! Отец никогда их не считал.
– Там, – поднимал он к небу палец, вооруженный пористым портновским наперстком, – там наш главный счетовод. Он и без наших подсказок все подсчитывает на своих счетах. Его не обманешь: как ни ловчи – не убавишь и не прибавишь.
– Чужие годы, как чужие деньги, – говорил отец, – грешно им счет вести.
– Потому, наверно, он никогда и не праздновал день своего рождения – никого не приглашал в гости, ворчал, когда родичи приносили цветы и подарки.
– Разве деревья празднуют? Или птицы? Или рыбы в воде? – ворчливо объяснял он мне в каждую годовщину. – Шелестят, пока их не срубят, летают, пока их не подстрелят, плавают, пока их не выловят. Почему же человек должен праздновать? Чем он лучше их? Чем, Гиршке? Тем ли, что у него в руках пила, ружье и рыболовная сеть?
Ему шел девяносто первый год.
Он лежал на старомодном, похожем на бесколесную фуру с одной грядкой диване в своей двухкомнатной квартире на улице имени коммунара Рафаила Чарнаса – пекаря, расстрелянного в двадцать шестом году по приказу президента Антанаса Сметоны, – не запеленутый в сладкий сон, а облаченный в бязевое солдатское белье, которое он почему-то предпочитал всякому трикотажу и покупал по дешевке у бывшей няни его внуков Ирены белорусского городка Свирь, устроившейся потом, когда внуки выросли, подавальщицей в ведомственную столовую школы Министерства внутренних дел Литовской ССР имени генерала Барташюнаса; лежал неподвижно, как ваяние, в расстегнутой нараспашку рубахе и кальсонах, проштампованных красной звездой в черном овале со сдвоенной буквой «ВВ» («Внутренние войска»), и, часами пялясь в облупившийся потолок, спокойно, как и подобает в патриаршем возрасте, готовился к бавительному уходу жни.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43