ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Или Цукерман, который – за немцев должен был временно принять крещение.
Глембоцкий обо всем говорил с легкой насмешкой. Не было в его словах ни мстительной девки, ни расчетливой лести, ни угодливости человека, не раз победителями раздавленного. Он всегда придерживался правила: никому не раскрывай своих объятий, но и не кричи благим матом: «Долой!» Слишком много было на его веку триумфаторов и проигравших, и слишком дорого стоили ему их победы и поражения.
В ателье пан Юзеф держался со всеми ровно, никого не выделял и не унижал, не делил на любимчиков и отверженных. Даже откровенно подсиживавший его Хлойне не мог пожаловаться на предубежденность и нетерпимость «врио». Глембоцкий не таил на него зла, не сомневался в его мнимых или подлинных подпольных заслугах. Никаким подпольем, кроме погреба, где он хранил припасенную на зиму картошку и сало, пан Юзеф всерьез не интересовался. Поэтому и ателье на улице Доминиканцев было для него мастерской не грядущей мировой революции, а качественного пошива мужской одежды, и ему, ее заведующему, пусть и временному, требовались не последователи Ленина, не сподвижники Снечкуса, не заслуженные борцы за справедливость, а опытные и толковые портные.
Таких – толковых – в ателье и было большинство.
Швейная мастерская пана Юзефа продержалась на улице Доминиканцев до конца сорок восьмого.
То были три прекрасных, незабываемых, невозвратимых года – несмотря на разруху, на торчавшие вокруг развалины, в которых бродили голодные кошки с выжженной шерстью и бездомные шелудивые собаки, вынюхивавшие падаль, может, даже догнивающую под обломками человечину, на тени угнанных на смерть жильцов, витавшие над искореженными, повисшими, как скрижали, в воздухе половицами, на одиночные смертельные выстрелы, доносившиеся промозглыми вечерами подъездов и подворотен.
Ателье пана Юзефа, расположенное под боком у доминиканского монастыря, постепенно и незаметно превратилось для каждого них – для отца, только-только снявшего солдатскую шинель, для вечно настороженного, подпольного Хлойне, для степенного, рассудительного Диница, бежавшего гетто в Рудницкую пущу в партанский отряд «Смерть немецким оккупантам», для хромоногого, скрытного Цукермана, всю войну укрывавшегося где-то на хуторе в глиноземной Дзукии и перенявшего привычки и психологию крестьянина-литовца, – заурядного места совместной работы во что-то большее: в сиротский приют, в убежище от грохота и крови, в благословенную маленькую, не отмеченную ни на одной карте – ни на русской, ни на литовской, ни на германской, – страну, где на гербе ображены не серп, которым ни одна полоска ржи в поле не сжата, не молот, которым ни одна конская подкова не подбита, а тоненькая стальная иголка с белой ниточкой, связующей души. Каждый, кто умело держал ее в руке, мог при желании стать полновластным хозяином и гражданином этой страны.
При всей разности характеров, при всем различии способностей ее граждане умудрялись жить в ладу и согласии, потому что пытались выпрямить свои ломанные, исковерканные, ущербные судьбы, а не ломать и разрушать их сызнова и сызнова.
Но и маленькую страну, как вестно, не обходят стороной ни тучи, ни ветры.
Не обошли они и ателье на улице Доминиканцев.
В конце сорок восьмого высокое трестовское начальство неожиданно решило расширить «eskadron zydovsky», пополнить его новыми работниками числа лиц коренной национальности и перевести в просторное помещение – во флигель одноэтажного купеческого дома на углу Троцкой и Завальной.
Переезд, кроме мелких и небежных неудобств, вроде бы ничего страшного не предвещал, хотя постоянные перемещения в пространстве, совершавшиеся по чужой воле за последние десять лет, порождали в «еврейском эскадроне» недобрые предчувствия и воспринимались всеми с тревогой, тупой и неодолимой, как зубная боль. Да в этом и не было ничего удивительного – ведь каждый подопечных пана Юзефа наперемещался за тяжкие годы войны до одури. Сколько раз их, обреченных на неопределенность и бездомность, срывало с насиженных мест, бросало в разные безотрадные стороны. В мастерской не было ни одного человека, который в ту зачумленную пору не страдал бы получившей вдруг широкое хождение и не поддающейся быстрому лечению болезнью – неотвязной боязнью перемен, чаще дурных и непредсказуемых, чем радужных и спокойных. Никто точно не знал, какими они, эти перемены, будут, однако странное ощущение того, что обязательно случится что-то недоброе, крепло с каждым днем. Даже брючник Хлойне, давно покинувший подполье, и тот был заражен этой хворью, но объяснял ее происками классовых врагов, сеющих – за океана смуту, а к их невольным подпевалам причислял хромоногого Цукермана, у которого чутье на все дурные перемены было развито намного сильнее, чем у остальных.
Город все чаще и грозней будоражили слухи о державном гневе Сталина на евреев, которые якобы поголовно записались в шпионы и агенты империалма. В еврейских домах, далеких от театральных увлечений, скорбно шушукались о гибели в Минске Соломона Михоэлса…
– А вы, многоуважаемый Хлойне, абсолютно уверены, что это и вправду была авария? – наседал на подпольщика другой подпольщик – Цукерман.
– А что это, товарищ Цукерман, по-вашему, было? Вы что, некролога в «Правде» не читали?.. Левитана по радио не слышали?.. Если хотите знать, Михоэлса в Москве похоронили со всеми почестями… Траурные речи… гора венков… Даже от ЦК КП (б)…
– С каких пор, многоуважаемый Хлойне, речи и траурные венки считаются доказательством невиновности тех, кто убивает? – кипятился Цукерман. – Знаем мы эти ваши аварии… Как бы нам самим вскоре под колеса не попасть…
– Что ты, дурак, мелешь! Если одного еврея – пусть и великого – задавил грузовик, другим что, на улицу не выходить, в автобус не садиться?..
– Дай Бог, чтобы вы были правы… Но я в случае чего ждать не буду – снова уйду в подполье. Махну в Дзукию… Казис всегда меня примет… Хлев у него большой…
– Успокойтесь, товарищи… – мирил опасных спорщиков слыхом не слыхавший о Михоэлсе пан Юзеф. – Неужели в мастерской, кроме аварии, не о чем поговорить? Тем более что, если смотреть в корень, вся наша жнь – авария…
Хотя пан Глембоцкий к евреям никакого отношения не имел (он вел свой род от мелких шляхтичей) и мог за себя не опасаться, он все же к каждому тревожному слуху о евреях относился серьезно: сегодня – слух, завтра – факт. В расширении мастерской и ее переводе на угол Троцкой и Завальной пан Юзеф тоже усмотрел – по крайней мере для себя – дурной знак: наверно, снимут с должности и назначат другого – русского или литовца. Еврея Хлойне, окажись слухи верными, начальником вряд ли поставят.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43